Эрифилли - [3]

Шрифт
Интервал


Поверьте, что судьба начинающего писателя всегда – и всегда искренно – волнует меня.

Но – я за оригинальностью формы ваших стихов, норою, чувствую нечто неясное, плохо сделанное и – не знаю, так ли это?

И видя однообразие содержания их, тоже не знаю – так ли это? Может быть, именно в однообразии их сила? Ахматова – однообразна, Блок – тоже, Ходасевич – разнообразен, но это для меня крайне крупная величина, поэт-классик и большой, строгий талант.

Меня смущает в стихах ваших «щегольство» ассонансами, нарочитая небрежность рифм и прочие приемы, в которых я чувствую искусственность и не вижу искренности.

Но – снова – так ли это?

Я – не знаю.

И вот мне хотелось бы, чтоб вы сами ответили себе на этот вопрос[5].


Между тем наслаивавшиеся на уроки Горького консультации Шкловского еще больше усиливали в начинающей писательнице чувство неуверенности. Литературные интересы Феррари не ограничивались стихотворством, и, поощряемая Шкловским, она в своих прозаических опытах обратилась к жанру «сказки». Свои переживания, вызванные этими творческими исканиями, она поверяла Горькому:


С прозой у меня получилось тяжело. Я показывала мои вещи (новые) Шкловскому. Он сказал, что они неплохи, но еще совсем не написаны. Этот человек, несмотря на всё свое добродушие, умеет так разделать тебя и уничтожить, что потом несколько дней не смотришься в зеркало – боишься там увидеть пустое место. Я не знаю, как нужно писать. Как видно, на одном инстинкте далеко не уедешь, и литературному мастерству надо учиться, как учатся всякому ремеслу. Весть мой душевный и умственный багаж здесь мне не поможет, а учиться я вряд ли уже успею. Я хотела в самой простейшей, голой форме передать некоторые вещи, разгрузиться что ли, хотя бы для того, чтоб не пропал напрасно материал, но, оказывается, и этому-то простейшему языку надо учиться. С другой стороны, я боюсь слишком полагаться па Шкловского, т<ак> к<ак> он, хоть и прав, но, должно быть, пересаливает, – как всякий узкопартийный человек, фанатик своего метода, – говоря, что сюжет сам по себе не существует и только форма может сделать вещь. Так или иначе, но я сильно оробела, и руки на прозу у меня пока еще не подымаются[6].


Но даже неудачи не могли удержать Феррари, вкусившую соблазны модернистских экспериментов, от смелых возражений ему:


Относительно неточных или небрежных рифм. Неужели вас бьют по слуху и пастернаковские: форма-тормоз, сиреневый – выменивать… и постоянные ассонансы Есенина? У меня это ни в коем случае не щегольство, а единственная возможная форма, так же, как и неточный ритм: паузы и затакты среди полных стоп – совершенное уподобление музыкальной фразе. Если мои рифмы жучат неискренно – значит, они плохо сделаны, но я глубоко убеждена в жизненности неточной рифмы и больших ее преимуществах перед точной: она дает новые оттенки сочетанию звуков, разнообразит его, всегда получается какое-то неожиданное закругление, изгиб. Вроде открытых окон: постоянно дует. И для чтения стихов – интересная форма – то сжимает, то растягивает голос. Если действительно так писать – ошибка, – не знаю, смогу ли дальше писать стихи. Теперь же пишу много, они меня захлестывают, не дают ни о чем другом думать и даже снятся. Несомненно, моя потенциальная сила много больше уменья и потому мне трудно ее организовать <…>

Стихи мои не напечатаны, и надежды мало, но, может быть, это к лучшему. Работаю над ними с мучительной радостью, и кроме них у меня ничего нет и не надо. Отвлекает только халтурная работа и мысль о том, что надо вернуться в Россию. Чувствую себя скверно, следовало бы скорей уехать, но жаль прерывать писать[7].


В те дни в Берлине мечтой о возвращении на родину жили многие, но замечательно, что начинающая поэтесса была готова едва ли не отсрочить поездку, лишь бы не прерывать творческий подъем, вызванный усилиями по овладению литературным мастерством. В продолжавшемся полемическом диалоге Горький не терял надежды вернуть Феррари с пути Пастернака в лоно классической поэтики:


Трудно мне согласиться с вами, Елена Константиновна!

Я – поклонник стиха классического, стиха, который не поддается искажающим влияниям эпохи, капризам литературных настроений, деспотизму «моды» и «законам» декаданса. Ходасевич для меня неизмеримо выше Пастернака, и я уверен, что талант последнего, в конце концов, поставит его на трудный путь Ходасевича – путь Пушкина[8].


Пытаясь в ответ убедить писателя-традиционалиста в исторической обусловленности и правомерности открытий, совершённых модернистскими течениями, Феррари в то же время давала понять, что ее солидарность с ними не безусловна и горьковско-ходасевическая позиция по-прежнему представляется ей более близкой:


Уважаемый Алексей Максимович, я получила ваше письмо. Оно подкормило червяка, который давно меня грызет. Я знаю, что роль левого искусства вообще – неблагодарная роль чернорабочего. Если – или когда – Пастернак будет писать классическим стихом, то это будет совершенно блестяще. Пикассо, создавший шедевры футуризма, возвратился к реалистической форме – но какая тонкость в понимании материала и в обращении с ним, какая оригинальность неожиданной конструкции тел – чего нет у художников, не прошедших чистилища футуризма. Я очень верю вам – у вас в подходе к искусству исторический масштаб, но посмотрите – Репин, мастер и мэтр, на старости лет увлекается футуризмом, так велика потребность обновления формального, кроме остального. Неужели ни думаете, что Хлебников был напрасно и что Ходасевич мог расцвести и не на почве современности? У меня здесь, как говорят хохлы, ум за разум заходит. Я говорила много с художниками-футуристами, – у меня создалось такое впечатление, как будто все не то заблудились, не то стоят в тупике. Убеждены в своей правоте, но не вообще, а в данный момент и для себя. <…>


Рекомендуем почитать
Обрывистой тропой

Александр Александрович Туринцев (1896–1984), русский эмигрант первой волны, участник легендарного «Скита поэтов» в Праге, в 1927 г. оборвал все связи с литературным миром, посвятив оставшиеся годы служению Богу. Небольшое поэтическое наследие Туринцева впервые выходит отдельным изданием. Ряд стихотворений и поэма «Моя фильма» печатаются впервые.


Зарытый в глушь немых годин

Михаил Штих (1898-1980) – профессиональный журналист, младший брат Александра Штиха, близкого друга Бориса Пастернака. В юности готовился к карьере скрипача, однако жизнь и превратности Гражданской войны распорядились иначе. С детства страстно любил поэзию, чему в большой степени способствовало окружение и интересы старшего брата. Период собственного поэтического творчества М.Штиха краток: он начал сочинять в 18 лет и закончил в 24. Его стихи носят характер исповедальной лирики и никогда не предназначались для публикации.


Орфей

Поэтесса Ирина Бем (1916-1981), дочь литературоведа и философа А.Л.Бема, в эмиграции оказалась с 1919 года: сперва в Белграде, затем в Варшаве и с 1922 года - в Праге. Входила в пражский «Скит поэтов», которым руководил ее отец. В 1943 году в Праге нетипографским способом вышел единственный ее поэтический сборник – «Орфей». После гибели отца переехала в Восточную Чехию, преподавала французский и латынь. Настоящее издание составили стихи и переводы из авторского собрания «Стихи разных лет. Прага 1936-1969» (машинопись)