Эпизод из жизни ни павы, ни вороны - [18]
Он любил занимать деньги и большею частию не отдавал; но если случалось накрыть его с капиталами, то он возвращал должное с самым легким сердцем и приятной улыбкой. Хапай-Махаевский, напротив, в таких случаях как-то ежился, словно от боли, издавал носом неприятное сопение, даже бледнел и вообще как нельзя яснее выражал: «На, подавись».
Что Легкоживецкий занимал деньги — это было понятно; но мы никак не могли сообразить, зачем то же самое делал Хапай-Махаевский, так как у него было, по нашей мерке, много собственных денег, да притом он был чрезвычайно бережлив, даже скуп. Представьте же себе наше изумление, когда мы узнали, что он отдает их взаймы на сторону за жидовские проценты и даже под залоги! Мы были в большом затруднении, как отнестись к этому факту. С одной стороны, нам было известно, что большинство наших отцов или исключительно, или значительною частью своих средств были обязаны росту; но с другой стороны, нам почему-то ужасно не нравилась такая струнка в товарище.
Легкоживецкий любил покутить на чужой счет, но и сам угощал с удовольствием, когда у него бывали деньги, Хапай-Махаевский, напротив того, купивши во время «большой перемены» пятикопеечную колбасу и булку, уединялся в ретирадное место и там пожирал свой завтрак. Легкоживецкий высоко носил голову, говорил звучным баритоном и обладал свободною, широкою походкой с легким подпрыгиванием; Хапай-Махаевский двигался маленькими, неслышными шагами, вытянув вперед шею, как бы нюхая воздух, и говорил пискливым тенорком. Легкоживецкий был несколько ленив и часто целые дни проводил в горизонтальном положении на кровати с легким романом в руках; Хапай-Махаевский ничего не читал, но работал как вол, всё свободное время занимаясь преподаванием уроков, относительно разыскивания которых у него был какой-то особенный нюх. Легкоживецкий был, как говорится, порядочно рожден, d'une assez bonne famille; Хапай-Махаевский, напротив, был рожден черт знает как: отец его был сначала кабатчиком, но потом сам спился с кругу и валялся пьяный у заборов, а мать торговала на рынке свининой. Впрочем, этому обстоятельству не придавал особенного значения даже Легкоживецкий; а о нас прочих, конечно, и говорить нечего: все мы большей частью рождены были тоже черт знает как.
Собравшись большим обществом, мы беседовали преимущественно о двойках, тройках, учителях и тому подобных предметах, представлявших общий интерес; но для интимного обмена мыслей всегда разбивались на пары, причем Хапай-Махаевский был неизменным собеседником Легкоживецкого.
— Где штаны купил? — спрашивал Хапай-Махаевский, щупая сукно на брюках.
— А что? хорошо сидят, — с улыбкой удовольствия осведомился тот, поворачиваясь во все стороны и выкручивая ноги. — Да это, брат, что! Я теперь заказал себе со штрипками, как у улан, — вот это так штука! Как приду к Маше, она просто ахнет.
— Есть чего ахать! Ты ей денег дай, так она ахнет, а у тебя ничего нет… Хочешь, я тебе за эти брюки пять рублей дам?
— Ничего, брат, я ей конфект куплю. Послушай, отчего ты не познакомишься?
— Не хочу.
— Чудак ты, право! Отчего «не хочу»? Авось понравишься?
— Дать денег, так наверное понравишься; а я по пустякам тратить не желаю… Я тебе, пожалуй, еще шкатулку в придачу дам. Видел? Полтора рубля заплатил.
И всё в таком роде.
Итак, мы сидели над аттестатами и думали. На предложении Легкоживецкого — валять в инженеры — разговор прекратился. Мы еще посидели молча и наконец разошлись. Кажется, до окончательного результата додумался один только Злючка.
— Ну, прощайте, господа, — первый поднялся он, — завтра еду.
— Куда? каким образом? — встрепенулись мы от его решительного тона.
— В К., на медицинский. А каким образом — пока неизвестно. Можно будет в крайнем случае и пешком дойти. Сестра дома? — обратился он ко мне. — Я к ней зайду на минуту.
Сестра, то есть Катя, была в саду.
Он пожал нам руки и вышел. За ним потянулись и остальные. Я остался один.
«В инженеры»… «на медицинский»… куда, в самом деле, деваться? Ну хорошо — инженер. Ну построил дорогу, мост построил… Разве трудно построить дорогу, когда деньги есть? Но, положим, трудно. Еще что-нибудь построил; наконец, всё, всё построил, что только возможно. Что же потом? Чинить и поддерживать старое? Гм… Или вот: медик. Прописал одному лекарство, другому лекарство, а через месяц они снова заболели. А умирать надо — так уж ни один медик не поможет. Разве вылечили моего отца? Умер ведь… А сестренка Вера? Коли башмаки дырявые, так никакое лекарство не поможет. Чиновник? Но мой отец был чиновником. Приедет какой-нибудь ревизор, так жаль смотреть: суетится, ничего не помнит, дрожит… Эх-ма!
А между тем меня так и подмывало, так и тянуло «куда-то».
Замечательно, что для меня не существовало математики, юриспруденции, медицины и так далее, а был учитель математики, задающий задачи и пускающий ученикам пыль в глаза; был инженер; был чиновник, пишущий за номерами какие-то бумаги странным языком, играющий в карты, ездящий с колокольчиком и боящийся ревизора; был медик, прописывающий рициновое масло и советующий остерегаться его собрата, другого медика, тоже прописывающего рициновое масло.
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.