Эпизод из жизни ни павы, ни вороны - [12]
«Вот эта, — размышлял я, глядя на ее сильные, проворные пальцы, — может пачкаться сколько угодно, и грязь к ней не пристанет… Да и стремления, поди, не таковские. Тихая какая-то, загадочная… Об женихе, чай, больше мечтает».
— Что ж, голубчик, — говорила между тем Феоктиста Елеазаровна, — долго ли тебе в ученье-то еще быть? Кончай скорее, помоги тебе Господь, поможешь нам… Стара я, милый, становлюсь, сил уже нет…
— Нет, матушка, никогда уж я не кончу: я давно бросил университет.
Начиналось «сжигание», и, признаюсь, мне сделалось крайне неприятно, что оно началось так скоро; жаль было разрушать идиллию; я располагал повести дело исподволь.
— Что ж так-то?
Она приняла руку, только что перебиравшую мои волосы, и побледнела, словно я объявил ей смертный приговор. Лиза перестала шить и глядела на меня с любопытством.
Делать нечего, надо было начинать.
— Послушай, голубушка, — я взял ее руку и заговорил как можно нежнее, — я затем и пришел к тебе, чтобы поговорить об этом. Выслушай меня спокойно и пойми…
Я произнес длинную, более или менее красноречивую речь, которой здесь в подлиннике приводить не буду, так как она имеет частный семейный интерес и, следовательно, для вашего терпения, «прекрасная читательница», неудобна.
Я ухожу навсегда, и она, Феоктиста Елеазаровна, как добрая, любящая натура, сама скажет, что делаю хорошо. Вот и она призрела меня и Лизу. Делать добро — себя счастливым делать; но посвятить себя одному-двум лицам, в ущерб всему человечеству, — нечестно. Она знает, что расставаться с нею мне нелегко, и не припишет этого черствости…
Должно быть, я говорил очень хорошо. Часы вдруг остановились и перестали настукивать: «Лежи, лежи!» Лиза с раскрасневшимися щеками, блистающими глазами смотрела на меня с сосредоточенным вниманием; по бледным, как-то вдруг осунувшимся щекам Феоктисты Елеазаровны текли обильные слезы… Но не от умиления плакала бедная женщина.
— Ох, знаю я, куда ты метишь, знаю!.. Поветрие уже теперь такое пошло… Только выдумываешь ты всё это, — оживилась вдруг она. — Ну, станешь ты, умная голова, баснями заниматься? Выросли у тебя крылья, летать на свободе хочется; надоела тебе старуха — вот что! Ну что ж? Скатертью дорога. Ох, грехи, грехи мои тяжкие! Только-то у меня и радости и надежды было… Своего-то ведь нет: умер, светик мой; ровесник бы тебе был… Тот не бросил бы, как тряпку какую. И она снова залилась слезами.
— Мама! — тихо проговорила Лиза.
Феоктиста Елеазаровна подняла голову, посмотрела на меня и сразу перестала плакать. Она торопливо вытерла слезы, взяла мою руку и прильнула к ней губами.
— Ах, прости меня, дуру старуху, дорогой мой! Вздор всё это я говорила… Постой, не отнимай! дай душу отвести!.. Родной мой! Не о себе хлопочу: тебя мне жаль… Я ж тебя вспоила, вскормила, души я в тебе не чаяла…
Напрасные усилия не плакать снова…
— Лизанька, поди, родная, приготовь мне постельку. Устала я, измучилась…
Лиза медленно вышла. Феоктиста Елеазаровна подошла на цыпочках к двери, тихонько притворила ее, потом вернулась ко мне и наклонилась к самому лицу, как бы желая заглянуть в душу.
— Я должна тебе сознаться… — начала она. — Подумай о Лизе, милый. У меня было сотни три после покойного, так этого не хватило на ее учение: я долгов наделала… Говорил адвокат в городе, хутор-то продавать будут… Хоть бы насколько годков еще, может быть, хороший человек подыскался, замуж бы выдали… А обо мне ты не беспокойся: это я сгоряча наговорила и то и се, а я еще за молодую постою и всегда могу работу найти, не привыкать стать…
С моей стороны, конечно, — полная непоколебимость, но мне было так невыносимо тяжело на душе, нервы до того расходились, что я готов был разреветься.
— Что ты бледный такой? — обеспокоилась добрая старушка, кладя руку мне на голову. — Голова болит? Измучила я тебя… Ну, прости меня, старую, засни.
Она крестила меня и говорила таким спокойным тоном, что только мое музыкальное ухо могло подметить в нем рыдание.
Я не мог заснуть: нервы и струны. Мерещился летающий дед в лаптях; несколько раз прокричал петух; где-то завыла собака; где-то долгий протяжный стон. Это мать стонет в соседней комнате. Она приходит и доказывает, что я скала. Она вся в белом, как привидение. Нет, это не она: это Лиза в одной рубашке, босая, с накинутым на плечи платком…
То была действительно Лиза. Она тихонько дотронулась до моей руки; я привстал.
— Это ты, Лиза? Чего тебе?
Я чрезвычайно ей обрадовался: живой человек избавлял меня от тяжелого кошмара и возвращал к действительности.
— Я, я, тише, не разбуди маму, только что заснула…
Она села на постель и низко наклонилась ко мне.
— Я всё думала… — начала она тихим шепотом, — не могу спать… Слышу, ты стонешь… Пожалуйста, не удивляйся, что я так… Я пришла тебе сказать: ты не слушайся мамы; она добрая, но не понимает тебя… Ты об ней не беспокойся: у меня в городе знакомые есть; дают в долг швейную машину, очень дешево, и заказов много обещали. Я прекрасно умею шить, проживем без нужды… У мамы долги есть; она скрывает от меня, но мне в городе сказали. Хутор, говорят, продавать будут… Если мама тебе об этом скажет, то это, так и знай, совсем пустяки: и так толку от него мало, притом же нам гораздо удобнее будет в городе жить…
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.