Едва успели мы войти в ворота дворика, Францишек вырвался из объятий матери и, несколько переваливаясь, побежал к дедушке.
О своих страхах он успел уже забыть и почти так же громко смеялся теперь, как до этого плакал. С радостным, прямо-таки диким визгом он прижался к деду, который, приподняв веки и раскинув свои огромные, черные, как земля, в узловатых жилах руки, медленно, молча, без усмешки обхватил внука.
Ребенок казался в этот момент хрупкой игрушкой в руках исполина.
Старик только слегка выпрямился и, одной рукой подняв ребенка к своей обнаженной волосатой груди, ладонью другой прикрыл его плечи.
Мать широко улыбнулась, и из-за ее полных, ярких губ показался ряд белых, как жемчуг, зубов и блеснули красные, как кровь, десны. Она пригласила меня присесть на завалинку.
Но старик бросил на меня беглый взгляд, и глаза его сверкнули из-под нависших бровей как две искорки, мелькнувшие в зарослях.
Он не промолвил ни слова, не кивнул головой, не сделал ни малейшего движения, а только еще ниже склонился над внуком.
Казалось, он вот-вот начнет ему рассказывать небылицы о страшных людях в черной одежде.
Ой, дед, дед!
По каким трудным каменистым дорогам ступали твои огромные ноги?
Какие острые зубья избороздили твой высохший лоб?
Какая упрямая боль и какой упорный гнев не остывают и до сих пор жгут огнем твою широкую бронзовую грудь?
Этим же вечером в сумерки, сбежав вниз до середины высокого берега Немана, я будто лесное заклятие бросила слово: «любовь!» Но из глубины темного бора ветер донес серебристый, протяжный ответ: «прошлое!»
Что это было? Игра воображения или отзвук собственных мыслей?
Еще раз громко повторила я чародейское слово, и лесной голос сначала отчетливо и серебристо, а затем все замирая, словно развеянный ветром, трижды ответил мне: «А прошлое? Про-ошлое? Про-о-ошлое?
— О, скорбное эхо!