Она, продолжая улыбаться, поднялась со стула и направилась к тому.
— Что это вы рисуете?
— Это… пардон, — поправил ее Лесли, — карандашом или углем рисуют, а когда, с…собственно говоря, работают красками, принято выражаться — пишут.
Ей это показалось забавным: значит, у художников как раз наоборот.
Она стояла за плечами Стрельникова и с любопытством смотрела, как его кисть переходила с палитры на полотно, и с каждым мазком картина все более определялась и оживала.
Около храма выросла темная роща, но деревья ее были уродливо-странные, точно морские бури согнули их стволы и перепутали ветви и корни, местами выступившие наружу. Это темное пятно сразу как будто осмыслило картину. Точно в нем заключался ее фокус.
— Что изображает все это? — спросила девушка.
Стрельников ответил, продолжая писать.
— Что хотите, Ларочка.
Даллас пояснил:
— Искусство, милая барышня, тем и прекрасно, что каждый берет из него то, что близко его душе.
Дружинин вмешался в эту беседу:
— А я бы определил эту картину одним словом: Стихия. Вот она, — указал он на море и едва не испачкал краскою палец, — бесконечная и таинственная, как всякая стихия: будь то океан, огонь, ветер, любовь.
— По-ошел, — прервал его Даллас. — Не слушайте его, Ларочка, он писатель и потому относится к живописи совсем не так, как надо. Слушайте только меня. Я самый умный в этой компании.
— Врет, я самый умный.
— Нет, я.
— Нет, я, — дурачились художники. Но Даллас повелительно поднял руку.
— В живописи все в красках, во взаимоотношении красочных пятен, и мудрствовать тут нечего.
— В красках и в движении, — дополнил Ольхин.
— Движение дело второстепенное. Главное же, когда вы смотрите на картину, вас прежде всего привлекают краски, и если краски свежи, приятны, а еще лучше, новы для глаз и, в общем, дают благородный тон, значит, художник сделал свое дело.
Но писатель не хотел сдаваться.
— Черт возьми, я понимаю краски, но нельзя же так суживать сферу живописи. Если дашь самые прекрасные и даже новые отношения красочных пятен, но не сообщишь этому никакого смысла, получится ерунда, а не искусство.
— Нет, не ерунда, потому что учит тебя, полуслепого, различать новые вибрации тонов, обогащает твой глаз новыми открытиями, о которых ты не подозревал, так сказать, проясняет твое зрение. Ведь ты же сам сознавался…
— Ну, да, — перебил Стрельникова Дружинин. — И я рад подтвердить, что с тех пор, как познакомился с вами, вижу в природе больше красоты. Но, однако же, ты пишешь определенный пейзаж, даже стараешься украсить его теми или иными фигурами, а не даешь только одни красочные вибрации.
Художники следили за этим спором и чувствовали, что здесь дело не только в выяснении истины.
Кроль недовольно шепнул Ольхину:
— Ну, вот, я так и знал, что будут распускать павлиньи хвосты.
Стрельников пожал плечами.
— Понятно, что я некоторым образом должен заботиться о форме. Ну, как скажем, вина надо разливать по бокалам или кубкам. Конечно, приятно, чтобы эти кубки и бокалы были также благородны и красивы, но для тех, кто любит и понимает вино, дело не в этих пустяках. Да, да, как для любителей вин все дело во вкусе, способном различать тонкость их, так дня нас все в зрении, все в глазах.
Гугенот, не умевший никогда связать так стройно десяток слов, ревниво перебил.
— Э, с…собственно говоря, мадемуазель Ларочке… — он не решался ее назвать просто Ларочкой, — с…собственно говоря, скучно слушать эту философию.
Но девушка, не привыкшая к подобным беседам, с блестящими от удовольствия глазами, с тайной гордостью переводила взгляд с одного спорщика на другого, заставляя их невольно настораживаться.
— Правда, — созналась она, — я, может быть, не совсем поняла вас и вас. Но мне кажется… — Она вдруг покраснела и неожиданно закончила:
— Вы оба правы.
— Браво! — подхватили художники. — Вот голос истинной мудрости.
— А потому, — наливая ей и себе белого холодного вина, весело возвысил голос Даллас, — я предлагаю выпить за глаза художника, за этот величайший источник земных радостей и, в частности… — он закругленным движением, наклоняя на бок голову, обратился к гостье. — За дивные, прекрасные…
Художники, также спеша наполнить свои стаканы, с мальчишеским озорством дополняли его эпитеты:
— Пленительные.
— Несравненные.
— Умопомрачительные…
— Да, да, — вторил им Даллас, как бы дирижируя этим хором, — пленительные, умопомрачительные и прочее и прочее… Словом, за глаза Ларочки! — закончил он, высоко поднимая свой бокал и чокаясь с тем звоном, который он наловчился вызывать из стекла.
Она покраснела от удовольствия, задорно смеялась, и ее легкий смех сливался с прозрачным звоном бокалов. Ее заражало это артистическое веселье и сближало настолько, что самой хотелось быть, как они. И Дружинину казалось, что, когда она отнимала во время смеха от губ беленький платочек и встряхивала его, из платочка сыпались веселые искорки.
Лакей принес закуску, и Даллас с прибаутками и приговариваниями стал приготовлять баклажанную икру.
— Черные маслины, политые прованским маслом, тоже будут в тоне. Художник во всем должен оставаться художником. Головой ручаюсь, это не может не понравиться.