– Жалеет! – с хохотом закричала Дашка, подруга Лизутки. – Барских денег жалеет!
Лизутка не поднимала глаз от своей работы, радостно и смущенно улыбаясь.
– То-то вы, девки, оголтелые, погляжу я на вас, – сказала красивая солдатка Фрося, выпрямляясь всем станом и прищурив на Федора свои блестящие, покрытые поволокой глаза. – Чем бы угодить парню, а оне на смех… Этакого парня да кабы мне, горюше, я бы его на руках носила!
– Эх, вы! – сконфуженно сказал Федор и, поправив набекрень картуз, ушел из сада, провожаемый звонким девичьим смехом.
После обеда девки разбрелись отдыхать и, закрывшись шушпанами, без умолку говорили и смеялись. Молодые плотники Лазарь и Леонтий и конюх Никодим долго ходили от одной группы к другой, отгоняемые шутливою бранью. Наконец им удалось вступить в разговор с тою группой девок, где лежала и разбитная Фрося. Федор, не подходя к девкам, успел, однако, высмотреть, что Лизутка с Дашкой улеглись отдельно от других, в тени большого куста бузины; крадучись, он прошел туда и просунул голову под шушпан, которым были одеты девки.
– Чего лезешь, черт! – с напускным сердцем закричала на него Лизутка, ударив его по спине и быстро поднимаясь. – Дашутка, пойдем отсюда.
– Ох, леший вас расшиби, – притворно зевая, сказала Дашка, – спать смерть хочется! – И, отвернувшись от них, она накрылась шушпаном и улеглась молча.
– Уйди, – проговорила Лизутка, оправляя спутанные волосы; из-под сердито нахмуренных бровей глаза ее, однако же, смеялись.
– Авось места-то не пролежу! – шутливо возразил Федор и, обняв Лизутку, лег с нею рядом, натянув шушпан на головы.
– Девки будут смеяться, уйди, – шептала Лизутка, – вчерась и то Анютка на смех подняла.
– Чего ей на смех-то поднимать? Самоё просмеять стоит.
– Как же, таковская, далась!.. Я, говорит, чужаков-то этих отвадила бы; аль свои плохи? Это, говорит, ребята-то наши смирны; доведись до иных, давно бы шею накостыляли!
– Эка, эка… посмотрел бы я, как накостыляли!
– Ох, Федюшка, – вдруг перешла Лизутка в ласковый тон, – я и то так подумаю-подумаю: и что мне, горькой, делать будет?
– Чего делать-то? Али я тебя брошу, желанную? – И Федор прикоснулся губами к горячей щеке Лизутки.
– Ты что, миленок! Степан-то Арефьев зазвал намедни батюшку в кабак, да и ну опять: я, говорит, Мишанька придет из Самары, я, говорит, сватов зашлю, петрова дня дождусь и зашлю.
– Эка, дошлый какой! Ну, погоди маленько, крылья-то обобьем. А Иван Петрович что?
– Да что! Батюшке пуще всего не по сердцу перед жнитвом меня выдавать. На том у них теперь и дело стало: Степан-то Арефьев говорит, на летней казанской чтоб свадьба, – у них в Лоскове престол на казанскую, – а батюшка: чтоб после жнитва, чтоб на осеннюю казанскую быть свадьбе. На том и стало.
– Вот буду домой писать. Домой напишу, придет ответ – и сватов зашлю. Я Мишаньку-то еще рано за пояс уберу. Эка, обдумали!
– Уж и не знаю, – со вздохом сказала Лизутка, – иной раз сижу-сижу так-то и подумать не знаю что. Мамушка и то говорит: «Что ты, говорит, Лизутка, не весела, такие ли твои годы? Я, говорит, в твои-то годы думушки не знала, какая такая думушка на свете есть!» А я все молчу: Мишанька-то по душе мамушке; экой, говорит, парень работящий. Были они прошлым годом у Арефьевых, на праздник ездили, – уж он перед ней, – Мишанька-то! – такой-то угожливый, такой-то приветный!
– Ты бы закинула ей обо мне-то словечко.
– Ох, уж я думала! Стыдно больно, сизенький мой. Я так-то норовила в добрый час мамушке сказать, да все духу не хватает. Вот скажу – думаю, дай-ко-с скажу, да так и промолчу.
– Чего же ты? Авось я не гуляка какой, дела-то мои на виду. Пусть-ка спросят, какой я работник: как-никак, а прошлым годом сто восемьдесят целковых копейка в копеечку домой отослал! Пусть-ка он попытается, Мишанька-то, – надорвется! И опять семья!.. У нас в роду пьяниц или мотыг каких-нибудь в заводе не бывало. Батюшка, приходится, выйдет на сходку, ему первое место… Поглядел бы я на Степана-то Арефьева, какой ему почет!
– Далеко-то… далеко-то больно, – задумчиво сказала Лизутка.
– Что ж, что далеко? Это пешком далеко; а нынче дойди от нас до Волги пятнадцать верст да тут от пристани тридцать пять – вот тебе и даль вся. Были бы деньги, а ноне проезд дешевый.
– А ну-ка ты на заработки-то будешь ходить, – забудешь меня на чужой стороне? Легкое ли дело – полгода без мужа жить. Мысли-то пойдут всякие!..
– Я еще посмотрю-посмотрю, да и брошу ходить. Meня и то в прошлом году на пристани оставляли: от двора пятнадцать верст, а работы сколько хочешь. Мне ежели тебя приютить, я и дома останусь. Ох, люблю-то я тебя, лапушка! – сказал он, крепко прижимая к себе девку.
На другой день желтый платочек Лизутки уже не мелькал в саду; Дашка тоже ничего не знала, отчего нет Лизутки, и Федор, одолеваемый беспокойством, особенно был пасмурен и суров. На третий день он с замиранием сердечным увидел, что на сивой ширококостной и сытой кобыле приехал в усадьбу Иван Петров, отец Лизутки. Усиленно работая фуганком над сосновой тесиной, Федор приметил, однако же, как Иван Петров медленно, по-стариковски, слез с лошади, не торопясь привязал ее к забору, не торопясь высморкался в полу, оправил шляпу на голове, посмотрел долгим и пристальным взглядом на Федора и степенною походкой направился к дому. В доме он пробыл добрый час. Все это время Федору было не по себе; стружки градом летели из-под его фуганка, а он и не чувствовал нужды хотя бы в минутном отдыхе; страх ожидания волновал его.