Драма и действие. Лекции по теории драмы - [188]
«Лариса. Когда вам угодно.
Паратов. Ну, признаюсь, выше и благородней этого я ничего и вообразить не могу. Очаровательное создание! Повелительница моя!
Лариса. Вы — мой повелитель».
Еще несколькими минутами ранее Карандышев своим «запрещаю» заявлял претензию быть повелителем Ларисы. Из соломинки, за которую хватаются, он захотел превратиться в господина, которому повинуются. Но Лариса из тех натур, что повинуются себе и тем повелителям, которых они сами избирают. Да, ее выбор оказывается ошибочным. Ее решение ехать за Волгу тоже оказывается роковой ошибкой. Но все, что она делает, она делает не в припадке неразумия. Она живет логикой своих чувств, стремлений и надежд. Слова Паратова «Повелительница моя!» побуждают ее к мысли, что он, подобно ей, тоже сумеет пренебречь «условиями», пренебречь силой тех обстоятельств, о которых говорил ранее, и подняться над прозой жизни во имя ее поэзии.
Заключительная реплика Ларисы вызывает у нас ассоциацию со словами Катерины в один из моментов ее первого свидания с Борисом. «Зачем ты моей погибели хочешь?» — спрашивает она. «Разве я злодей какой?» — отвечает Борис. «Ну как же ты не загубил меня, коли я, бросивши дом, ночью иду к тебе», — доказывает свое Катерина. Борис возражает: «Ваша воля была на то». И тогда Катерина объясняет ему: «Нет у меня воли. Кабы была у меня своя воля, не пошла бы я к тебе… Твоя теперь воля надо мной, разве ты не видишь! (Кидается к нему на шею.)»
Подобно Катерине, Лариса способна любить любовью безоглядной, но, в отличие от нее, не считает себя обреченной на поражение и гибель. Когда Лариса заявляет: «Вы — мой повелитель», это вовсе не означает: «Нет у меня воли». У Ларисы сохранилась воля, которую, как ей кажется, она сможет вдохнуть и в Паратова.
Но по мере того как у Ларисы возникали и усиливались надежды, Паратов, уже пытавшийся было охладить ее пыл, сам успел остыть окончательно. Расставшись с Ларисой, он уже вполне спокойно сообщает Кнурову и Вожеватову: «Она поедет». Затем коварно одобряет тост, провозглашаемый Карандышевым. Потом совершает еще один шаг, знаменующий его окончательное падение, и предлагает тост «за здоровье счастливейшего из смертных, Юлия Капитоныча Карандышева».
Когда молодой К. С. Станиславский в 1890 году сыграл на любительской сцене Паратова, он сделал это под впечатлением от «жизненного и тонкого» исполнения этой роли А. П. Ленским в Малом театре. Станиславский хотел создать фигуру, сходную с той, которую создавал Ленский, но записал в своем дневнике, что «не сразу освоишься с этим сложным типом». Станиславский имел успех, но зрители находили в его Паратове «совсем другой тип», чем у Ленского. В чем же было различие?
Станиславский ощущал в Паратове сложную фигуру, но, видимо, передавал главным образом противоречие между его внешним изяществом, красотой (она вызвала всеобщий восторг зрителей) и внутренней бесчеловечностью. Ленский же видел в Паратове черты подлинной страстности и даже подлинного лиризма и меланхолии.
По словам современного исследователя, Ленский «намеренно уменьшал пошлость своего героя», облагораживал его, создавал сложный образ, близкий новой сценической манере исполнения, дабы таким образом «объяснить силу увлеченности Ларисы Паратовым».
Думается, что Ленский руководствовался не только этим. Ведь сила увлеченности Катерины Борисом в «Грозе» или Параши Гаврилой в «Горячем сердце» никак не соответствует достоинствам героев. Что же касается Паратова, то большой артист Ленский увидел в нем то, что реально вложил в этот образ драматург. Тем более глубоким представляется замысел показать, как низко падает человек, еще обладающий чертами «широкой» натуры, когда в нем расчетливость и «арифметика» окончательно побеждают.
Мы уже попутно говорили о том, что, упрощенно понимая Карандышева как образ «полностью отрицательный», критик Ю. Ос- нос высказал о Паратове весьма любопытные соображения. По его мысли, Сергею Сергеичу, в отличие от Кнурова и Вожеватова, чужды стяжательство и поклонение деньгам как таковым. Для Паратова деньги — «лишь средство вырывать у жизни ее наслаждения». Слишком буквально толкуя имя, данное Островским своему герою, и относя его к породе «хищников», Оснос считает, что «смысл существования для Паратова — физиологическое наслаждение жизнью».
Затем, однако, критик углубляет свою трактовку и видит в Паратове не только «хищника с перебитым хребтом», циничного «потребителя жизненных благ», но и человека, ощущающего свои «непоправимые жизненные неудачи». Отсюда в нем «и трагическая раздвоенность, и болезненный надрыв, и мстительная жестокость, и самоиздевательство». Критик видит в Паратове жестокую потребность «выворачивания наизнанку своей и чужой души».
Карандышев, как мы знаем, уподобил Паратова Кнурову и Вожеватову, увидел в нем члена «шайки». Так трактуют Паратова и многие критики. Оснос, как видим, отходит наконец от карандышевской трактовки Паратова. Разумеется, в истолковании Осноса он скорее приобретает черты героя Достоевского, чем Островского. Все же рациональное зерно в этом подходе есть. Надо только отказаться от полемических преувеличений. Ведь, как ни толкуй, в Паратове больше глумления над другими людьми, над Карандышевым и Робинзоном, чем «самоиздевательства», хотя и оно тоже имеет место. Когда он издевается над собой, над своей ситуацией, он ироничен, когда издевается над Карандышевым — беспощаден и жесток.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».