Дождаться утра - [128]

Шрифт
Интервал

И опять толкнул меня Славка:

— Слушай ты, Василий Афанасьевич про Ваську и Халима говорит.

Я повернулся к бригадиру.

— …И Халима Викулова тоже помянем… не дожили они до сегодня. И Василия Данилыча, и за отца его Данилу Попова, что на войне…

Он постоял минуту молча, и все вдруг затихли, даже перестали жевать и греметь ложками, а потом хрипло добавил:

— Давайте, прошу…

Все ответили ему приглушенным говорком, даже шепотом, и тут же короткий сдавленный всхлип тетки Домны. Она поднялась из-за стола и метнулась в соседнюю комнату. Вслед поспешно вышли две женщины. Мне стало так невыносимо, что я перестал есть, сидел затаившись, прислушиваясь к себе. Боялся, вот-вот расплачусь, как тогда, в степи, когда вдруг понял, что Васьки уже нет.

А потом мы стояли на веранде. Падал мокрый снег. Я был в рубахе, в любимой, единственной батистовой рубахе в бледно-голубую полоску, и совсем не чувствовал холода. Стояли вчетвером: Гриша, Шурка, Славка и я. Курили Гришин табак и, как взрослые, не спеша вели серьезную мужскую беседу. Славка, выпуская дым через нос, как это делал иногда Василий Афанасьевич, и мягко постукивая пальцем по кончику цигарки, говорил:

— Если снег ляжет на мокрую незамерзшую землю, то можно ждать хорошего урожая. — И тут же со вздохом добавлял: — Жаль, что у нас озимых мало…

— Теперь зябь есть, — прервал я его.

Мне страшно нравилось быть взрослым, стоять вот так на холоде, не дрогнув ни одним мускулом, спокойно покуривать горький, вонючий самосад и вести неторопливый разговор о нашей работе, о видах на урожай, о делах на фронте. Я чувствовал себя таким здоровым и сильным, таким всезнающим и всемогущим, что, казалось, стоит мне пошевелить плечом — и развалится этот дом, а стоит захотеть — и все упадет к моим ногам.

Гриша молча глядел то на меня, то на Славку и, наверно догадываясь о наших чувствах, чуть приметно улыбался. Я тоже попробовал по-бригадирски затянуться дымом цигарки и выпустить его так же лихо через нос, как Славка, но закашлялся. Исправляя свою оплошность, затянулся еще раз, но Гриша сжал мою руку. Потом незаметно от ребят взял цигарку, раздавил ее в ладони и сунул табак себе в карман, шепнул:

— Не надо…

Стало обидно. За кого он меня принимает? Что я ему, мальчишка? Хотел повернуться и уйти, но Гриша вновь потихоньку придержал мою руку и шепнул:

— Не дури, Андрюха…

Я остановился, но обида почему-то не проходила. Стоял и придумывал, как доказать Грише, что я не мальчишка.

Разговор шел об утренней сводке Совинформбюро. Бои велись уже на территории Белоруссии. Наши вчера освободили Гомель и погнали немцев дальше. Здесь ближе всего была государственная граница, и мы могли выйти к ней раньше, чем на других участках фронта. А раз к границе — значит, и конец войны виден, успокаивал я себя. Конечно, за оставшийся месяц с небольшим до Нового года она может и не окончиться, но конец все же вот он. Еще раз-два поднажмут наши солдатики — и Гитлер лопнет. Обязательно лопнет!

Почувствовал, что сильно замерз. Осенняя непогодь и хлябь словно ножом резали тело, холод забирался куда-то внутрь, и я еле сдерживался, чтобы не застучать зубами.

Подошел Василий Афанасьевич. Разгоряченный, в росинках пота на лбу. Сгреб своими чугунно-тяжелыми руками наши головы в кольцо, больно сдавил их и простонал:

— Эх, хлопцы вы мои, хлопцы!.. Ведь я тоже вас люблю, хоть и молчу.

— Чаще ругаете, Василий Афанасьевич, — засмеялся Шурка, — молчите меньше.

— Да, ругаю, — весело подхватил он, — но люблю! Председатель, он говорит, что любит вас, пострелов, а я молчу. Мне надо молчать, надо ругать вас. Мы все — одна семья, а в семье всякое бывает. Верно я говорю, Андрюха? — И он ударил своей сухой рукой меня по спине. — Чего раскис? Пойдемте. Сейчас горячее будет. Свинина с картошкой. Ешьте, хлопцы, от пуза. Сегодня наш председатель щедрый.

Но сам не шел, а держал нас, обняв за шеи. Он возвышался над нами на голову, и его голос шел сверху.

— Хорошие вы ребята, но разбойники…

— Василий, — открыв дверь, шумнула через порог тетка Домна, — ты чего ребят морозишь? Сейчас горячее подавать будем.

В комнате веселье шло вовсю. Стул гармониста развернули спинкой к столу. Рядом стоял мальчик со скрипкой и, полузакрыв свои девичьи глаза, резкими взмахами смычка вторил отцовской гармони. Играли огневую «Семеновну». Безногий, лихо подергивая широкими костлявыми плечами, выкрикивал:

Сыпь, сыпь, Семеновна…
Подсыпай, Семеновна!..

Вдоль стола, отчаянно топая ногами, так, что на нем побрякивала посуда, кружила живая карусель. В центре ее отплясывали Дед и Валюша Кохно. Над шумом и залихватским топотом ритмично взлетал пронзительный вопль Ивана-гармониста:

Сыпь, сыпь, Семеновна…
Подсыпай, Семеновна!..

И через минуту опять:

Сыпь, сыпь Семеновна…
Подсыпай, Семеновна!..

Лицо его и широкий, крутой лоб теперь уже не были багрово-красными. Он чуть-чуть побледнел, как бледнеют люди не от физического, а внутреннего перенапряжения. Он уже не похож на того неуклюжего, медлительного краба, каким показался вначале. Если не смотреть вниз на торчащие из-под гармони обрубки ног, это крепкий, сильный человек с одухотворенным, красивым лицом, которое освещали бесшабашно-задорные глаза-родники.


Еще от автора Владимир Николаевич Ерёменко
Поколение

Роман состоит из четырех повестей, сюжетно самостоятельных, но объединенных рядом общих персонажей, общей внутренней темой. В произведении действуют люди разных профессий и возрастов, и все они находятся в духовной атмосфере, проникнутой идеологией рабочего класса. Творческая удача автора — образ старого рабочего Ивана Митрошина. Жизнь и поступки всех других героев автор оценивает высокими моральными критериями Митрошина, его идейной убежденностью, его поступками.


Вблизи сильных мира сего

Известный прозаик и журналист рассказывает о встречах с политиками от Хрущева и Маленкова до Горбачева и Шеварнадзе, поэтах Твардовским, Симоновым.


Рекомендуем почитать
За Кубанью

Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.


Сквозь бурю

Повесть о рыбаках и их детях из каракалпакского аула Тербенбеса. События, происходящие в повести, относятся к 1921 году, когда рыбаки Аральского моря по призыву В. И. Ленина вышли в море на лов рыбы для голодающих Поволжья, чтобы своим самоотверженным трудом и интернациональной солидарностью помочь русским рабочим и крестьянам спасти молодую Республику Советов. Автор повести Галым Сейтназаров — современный каракалпакский прозаик и поэт. Ленинская тема — одна из главных в его творчестве. Известность среди читателей получила его поэма о В.


В индейских прериях и тылах мятежников

Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.


Плащ еретика

Небольшой рассказ - предание о Джордано Бруно. .


Поход группы Дятлова. Первое документальное исследование причин гибели туристов

В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.


В тисках Бастилии

Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.