Достоевский и его парадоксы - [83]
Дуня по своей прямоте и силе характера, будто взятая Достоевским у любимой им Жорж Санд, не может быть героиней его романа. Но она может поставить вопрос, который следовало бы поставить любому человеку, мыслящему «нормальными», т. н. общечеловеческими понятиями (а также аристотелевым принципом похожести): да разве он таков, Родион Раскольников, с риском для жизни вытаскивающий из огня детишек и кланяющийся сверху вниз страданиям покорно растоптанной жизнью человеческой вши? В прямом и цельном дунином сердце живет образ брата как того самого экзистенциального героя – оправданно, справедливо живет – почему бы нет? Но Дуня настолько цельна и пряма, что, как проницательно замечает Свидригайлов, ей бы жить бы в какие-то другие времена и в другом месте, дочкой какого-нибудь проконсула, только не в России.
Но она по ошибке живет в России, в которой экзистенциальный герой совсем не таков – а Достоевский пишет о России, а не о всемирности.
Три персонажа в романе пытаются ответить на дунин вопрос-восклицание: Соня Мармеладова (совершенно искренне), Свидригайлов (почти искренне, поскольку ему еще нужно произвести впечатление на Дуню) и Порфирий, искренность которого стоит под огромным сомнением, потому что ему нужно засадить Раскольникова и еще потому что он Раскольникова ненавидит как идеологического противника.
1. Соня.
Сонино понимание причины поступка Раскольникова логично, но абстрактно: ей неведом конфликт в нем между его «натурой» (выражение Порфирия) и европейской выделкой его разума. Соня чиста в примитивности своей веры и своего разума, она была бы такой же человек, если бы в России не было петровских реформ, и единственная степень самоосознания, на которую она способна, это сказать о себе, что она «великая грешница», что совершенно логично для примитивного человека, который всегда существует в культуре своей религии. Достоевский пишет, как каторжники сразу полюбили Соню и стали называть ее матушкой. На поверхности это звучит сусально, и в Эпилоге действительно есть сусальные места, но родство городской мещанки Сони с простыми людьми из народа не сусально. Соне невозможно понять Раскольникова не потому даже, что она верует, а он нет, а потому, что они принадлежат, по выражению Раскольникова, к двум разным народам. Раскольников целиком выделан европейской культурой, его моральный ригоризм, его «бескожность», его взгляд сверху-вниз это не русские качества, даже если под влиянием европейских идей они были усвоены в России. Недаром Соня как истинно русская женщина не понимает и пугается вычурности поклона Раскольникова. Соня последний человек, который мог бы прочитать статью Раскольникова о делении людей на вождей и толпу, но, ничего в ней не поняв, она интуитивно поняла бы главное: насколько статья написана человеком из Шварцвальда.
2. Свидригайлов.
Свидригалов объясняет Дуне ее брата таким образом: «Ах, Авдотья Романовна, теперь все помутилось, то есть, впрочем, оно и никогда в порядке-то особенном не было. Русские люди вообще широкие люди…»
Свидригайлов первый, кажется, герой Достоевского, который называет русского человека «широким», потом его повторит Дмитрий Карамазов. Но Свидригайлов произносит фразу, состоящую из двух частей, и принято обращать внимание на первую, как будто льющую бальзам на души консерваторов: «теперь все помутилось». Между тем мысль Свидригайлова раскрывается по-настоящему, только если читать фразу целиком, и вторая часть перевешивает первую, потому что, если «оно и никогда в порядке-то особенном не было… у нас в образованном обществе особенно священных преданий ведь нет…», то – что уж говорить о сегодняшнем дне? Опять здесь слышатся голоса героев Стивенсона. Благонравный и консервативный доктор Джекилл произносит перую часть, а мистер Хайд насмешливо указывает, что все это мираж, самоутешительные фантазии, потому что «оно и никогда в порядке-то особенном не было», церковь и кабак оставались сами по себе, оставляя чувствительного мальчика в безбрежно широком пространстве реальной жизни между ними. Мог бы Достоевский до конца осознанно и твердо сказать такую мысль от себя? Никогда! Но для того и нужен ему Свидригайлов, чтобы исподтишка прояснить черту православного христианства, которое никогда не занималось тем, чем упорно, век за веком занимался сначала католицизм, а потом протестантство: социальной озабоченностью о бедных и внедрением в общественную жизнь понятий добра и зла. Вот различие между западными христианскими деноминациями и русским православием: первые давно уже смотрят на рабов с заботой сверху вниз, в то время как второе остается на дне с рабами и вместе с ними только и способно смотреть снизу вверх на небеса. Но сказав так проницально насчет самой, может быть, специфической и существенной черты русской религии и России вообще, Свидригайлов напрасно прикладывает эту идею к Раскольникову – тут выстрел мимо цели. Когда Раскольников говорит, что поклонился страданию человеческому, он не имеет в виду всякое страдание (болезнь, например), но именно страдание от социального неравенства, от угнетения слабого сильным, бедного богатым и проч. И как только Раскольников кланяется человеческому страданию, он оказывается вне границ православия, которое не занимается такими вещами, равно как оказывается вне рассуждений на его счет Свидригалова. В Раскольникове нет никакой русской «широты», русской неопределенности между добром и злом, русской манеры действовать на авось и по настроению. Нет в нем ничего от русского умного романтика, который с искренней слезой высокому и низкому, нашим и вашим (это Порфирий стопроцентно такой умный русский романтик). Бесконечная ширина русских степей между церковью и кабаком более не оставлена в Раскольникове на волю провидения, о, нет – она вся заполнена Европой.
Эта книга внешне относится к жанру литературной критики, точней литературно-философских эссе. Однако автор ставил перед собой несколько другую, более общую задачу: с помощью анализа формы романов Федора Достоевского и Скотта Фитцджеральда выявить в них идейные концепции, выходящие за пределы тех, которыми обычно руководствуются писатели, разрабатывая тот или иной сюжет. В данном случае речь идет об идейных концепциях судеб русской культуры и европейской цивилизации. Или более конкретно: западной идейной концепции времени как процесса «от и до» («Время – вперед!», как гласит название романа В.
В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.