Достоевский и его парадоксы - [43]
«Непосредственные люди» это те, кто действует в реальной жизни, причем действует не так, как преступники, выражающие себя через отрицательное своеволие – тут речь явно идет не о преступниках, но, как скажет подпольный человек, о нормальных, положительных деятелях.
Подпольный человек говорит парадоксами, а спорить с парадоксами суемудро. Опять же, можно было бы, улыбнуться чрезмерности парадокса насчет того, что всякое сознание это болезнь, но куда же тогда девать восстание подпольного человека против дважды два четыре? Позиция подпольного человека несколько чересчур последовательна, чтобы не воспринимать ее всерьез. «Сознание» (именно рациональное, логическое мышление) действительно ему в тягость, этот факт следует признать и над ним призадуматься.
Только тут нужно учесть, что Достоевский был экзистенциальный писатель, то есть писатель того рода, герои которого раскрываются и осознают себя не «вообще» в каком-то общечеловеческом или метафизическом (вневременном) контексте, но в конкретнейшем моменте своего времени и своего местонахождения. Поэтому не стоит проходить мимо упоминания «несчастного» девятнадцатого века и «сугубо несчастного обитания» в Петербурге. Вспомним, что я говорил раньше о способности Достоевского мыслить только крупными планами и видеть только то, что в эту секунду находится перед ним. Когда подпольный человек пишет о бесхарактерном человеке и деятеле, о разуме как о болезни и проч. и проч., он не имеет в виду людей вообще, но именно российских людей, российское общество, российскую духовную ситуацию, начатую Петром, именем которого назван «самый умышленный в мире» город, и доведенную до вот теперешнего состояния – и себя в этом обществе и этой ситуации. Человек, который описывает мыслительный процесс, в котором одна причина тянет за собой другую в попытке добраться до причины причин, – этот человек проклинает свой разум, приносящий ему в результате не причину причин, а «бурду» и ощущение, что он даже не насекомое – и он не какой-нибудь кафкианский всеевропейский или всечеловеческий, но чисто русский персонаж, зависящий от чисто русских условий существования и осуществляющийся в русской культуре, которую вынудили следовать за Западом. Такой человек невозможен в Европе, где люди с его способностью мыслить становятся знаменитыми философами, и, тем более, на Востоке, где подобные люди становятся упокоенно недвижными мудрецами.
Но в России, и именно в России девятнадцатого века, и именно в Петербурге подобного рода мышление не приносит русскому подпольному человеку ни счастья, ни даже удовлетворения. Он научился этому мышлению у европейской культуры, но то, что хорошо для Парижа или Шварцвальда, не слишком годится для Петербурга. Вспоминает ли он, что в России никогда не бывало философии? Догадывается ли он, что и в будущем в России, несмотря на все ее потуги догнать и перегнать Запад, не будет философии? Он ничего не говорит о таких вещах, слово философия не в его словаре. Но ему чудится, что он не просто умен, но как-то иначе умен, чем остальные вокруг него. Еще в самом начале повести он рассказал, что настолько считал себя умней других, что стеснялся смотреть людям в лицо. Затем, во второй части повести, он произносит похожее: «мучило меня тогда еще одно обстоятельство: именно то, что на меня никто не похож, и я ни на кого не похож. “Я-то один, а они-то все” – думал я – и задумывался». И опять: все это прочитывается первым взглядом, как характерная для позднего европейского романтизма постановка вопроса личности против толпы, индивидуальности против безликости, но такое прочтение Достоевского в корне неверно. Во-первых, он недаром выделяет курсивом «все»: здесь все та же непонятная европейцам идея принадлежать к целостному обществу, которое право только тем, что оно целостно – я разбирал эту «антиэкзистенциальную» черту ментальности Горянчикова в предыдущих статьях. Но на этот раз у этой черты есть другое, более конкретное основание: мука подпольного человека от его умения (пристрастия) мыслить холодно-логически и от понимания того, насколько все образованные русские люди вокруг него только изображают, будто мыслят таким образом, хотя, на самом же деле, как только дойдет до дела, им на такое мышление наплевать. Все издевательства над поверхностным «полупереваренным» (выражение Достоевского) мышлением русского образованного общества в «Дневнике писателя», в отдельных статьях, а также в Записных тетрадях подспудно основаны именно на понимании Достоевским, насколько русский человек неспособен мыслить как человек европейский.
И все-таки подпольный человек безнадежно раздвоен, потому что, с одной стороны, он хотел бы избавиться от своего разума, а с другой – он своей способностью мыслить гордится. О да, он знает, что выходит в конце концов фигурой карикатурной, и потому от злобы и отчаяния нападает на «непосредственных людей», на людей действия и говорит, будто их умственные способности ограничены – иначе они не смогли бы быть людьми действия. Но он передергивает: неужели Петр Великий, создавший современную ему Россию, был умственно ограниченный человек? Или Наполеон, создавший французскую империю, наполеоновский судебный кодекс и Академию? Ааа, это вопросик. Скажем ли мы, что в данном случае его парадокс не работает, что это фальшивый парадокс… или фальшивых парадоксов не бывает? В конце концов парадокс Зенона с Ахиллесом и черепахой тоже «фальшивый» в том смысле, что Зенон жульничает, подтасовывая под понятие «времени вообще» отдельные, все уменьшающиеся отрезки времени – и, однако, парадоксы Зенона остались в памяти европейской цивилизации,
Эта книга внешне относится к жанру литературной критики, точней литературно-философских эссе. Однако автор ставил перед собой несколько другую, более общую задачу: с помощью анализа формы романов Федора Достоевского и Скотта Фитцджеральда выявить в них идейные концепции, выходящие за пределы тех, которыми обычно руководствуются писатели, разрабатывая тот или иной сюжет. В данном случае речь идет об идейных концепциях судеб русской культуры и европейской цивилизации. Или более конкретно: западной идейной концепции времени как процесса «от и до» («Время – вперед!», как гласит название романа В.
В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.