Достоевский и его парадоксы - [12]

Шрифт
Интервал

не приходит в голову подумать, как думает Пьер Безухов, что его бессмертную душу нельзя заключить в тюрьму и лишить свободы. Он знает, что лишен свободы и таким образом лишен жизни, погребен заживо (откуда и название книги). Вся его воля концентрируется на желании вынести каторгу, выйти из нее здоровым, по возможности полным сил (описание того, как работа в каторге укрепляет его физически и как он радуется этому). Достоевский еще не употребляет слово «воля» в том смысле, в каком оно прозвучит в «Записках из подполья», и когда он говорит о волевых людях, то просто употребляет слова «сила» и «решительность характера». Но эти слова имеют одно значение: определить волю человека к свободе, волю к воле. Воля человека в «Записках из мертвого дома» направлена на одно, на обретение внешней свободы поступать по воле и, хотя все люди, по идее, хотели бы быть вольными, эта воля распределена среди обитателей острога очень неравно.

Но это еще не все. Неравенство между людьми в каторжном обществе строится только на силе или слабости их характеров, то есть на том, насколько чиста в них субстанция воли к свободе. Все они знают это и потому стараются прикрыться различными обличьями, масками, претендующими на выражение чистой воли. Конечно, существуют такие люди, как Сушилов, но если спросить даже Сушилова, хотел бы он выйти на волю, разве он ответит отрицательно? Разве признает, что воля ему ни к чему, что, согласно анализу Достоевского, весь смысл его существования в том, чтобы отказаться от своей воли и передать ее на служение воле другого человека?

Оставляя в стороне Сушилова – разглядеть в других каторжниках под натянутыми обличьями и масками истинное качество их воли рассказчику не так легко. Например, глава, которая называется «Решительные люди. Лучка» и в которой автор рассказывает еще об одном обличьи, которое претендует на то, что оно и есть чистая воля. «Раз в эти первые дни, в один длинный вечер, праздно и тоскливо лежа на нарах, я прослушал один из таких рассказов и по неопытности принял рассказчика за какого-то колоссального, страшного злодея, за неслыханный железный характер, тогда как в это же время чуть ли не подшучивал над Петровым. Темой рассказа было, как он, Лука Кузьмич, не для чего иного, как единственно для одного своего удовольствия, уложил майора».

Прервем рассказ и спросим: почему же Лучка не «страшный злодей»? Он убил майора за ничто, просто так, чтобы показать здоровенным и трусливым хохлам, с которыми идет по этапу за бродяжничество, как нужно держать себя с начальством – поступил, в общем, отчаянно, проявив волю действовать вопреки разумности – сколько же таких людей есть вокруг нас? И не следует ли нам опасаться таких людей, глядеть на них со страхом? Да, это все так, но, во-первых, Лучка убил «на публику», театрально, то есть с рефлексией на самого себя, а во-вторых, он явно любит рассказывать о своем преступлении, да еще рассказывать с юмором (рядом с ним сидит его приятель, здоровенный, благодушный и недалекий малый, и маленький, востренький Лучка, как заправский клоун, использует приятеля как «прямого» партнера, чтобы эффектней подать свою историю). Но люди чистой волевой субстанции не рассказывают, они действуют. Тут или-или, середины быть не может, и каторга знает это так же ясно и точно, как знала немецкая идеалистическая философия, которая, по сути дела, сформулировала идею Сверхчеловека, назвав романтическое искусство ироническим на том одном основании, что оно несет в себе рефлексию. И потому каторга относится к Лучке с пренебрежением, и, вслед за каторгой, к нему так же начинает относиться и Достоевский. В тот самый момент, когда человек начинает рассказывать себя, он становится чем-то вроде романтического писателя и теряет способность к непосредственному волевому действию. (В тот самый момент, когда европейское искусство переходит от мифа и эпоса к лирике, европейская цивилизация переступает через пик и идет на декадентское снижение.)


Теперь я перейду к разбору образов героев, которые, согласно Достоевскому, представляют собой по-настоящему сильных людей. По моему разумению, таких людей в книге четверо: простолюдины Газин, Петров и Орлов и дворянин A-в. Поскольку вся книга посвящена простолюдинам, я стану говорить о первых трех, а разговору об А-ве отведу позже отдельную главу. Начнем с Газина и сразу отметим черты, которыми Достоевский выделяет сильных людей каторги. Одна такая черта это подчеркивание их спокойствия и натуральной уверенности в своем над другими превосходстве. Вот и Газин «был всегда тих, ни с кем никогда не ссорился и избегал ссор, но как будто бы из презрения к другим, как будто считая себя выше всех остальных, говорил очень мало и был как-то преднамеренно несообщителен. Все движения его были медленные, спокойные, самоуверенные. По глазам его было видно, что он очень неглуп и чрезвычайно хитер; но что-то высокомерное-насмешливое и жестокое было всегда в лице его и улыбке». Другая черта – это то, что конкретное преступление, за которое осужден сильный человек, остается нам таинственно неизвестно. О преступлениях остальных каторжников, простолюдинов или дворян, о которых писатель берется рассказывать, сообщается точно и недвусмысленно, но когда дело доходит до Газина, Петрова и Орлова, всё отодвигается в туманную, неопределенную, даже мифическую область догадок, предположений и множественных чисел. О Газине говорится так:


Еще от автора Александр Юльевич Суконик
Россия и европейский романтический герой

Эта книга внешне относится к жанру литературной критики, точней литературно-философских эссе. Однако автор ставил перед собой несколько другую, более общую задачу: с помощью анализа формы романов Федора Достоевского и Скотта Фитцджеральда выявить в них идейные концепции, выходящие за пределы тех, которыми обычно руководствуются писатели, разрабатывая тот или иной сюжет. В данном случае речь идет об идейных концепциях судеб русской культуры и европейской цивилизации. Или более конкретно: западной идейной концепции времени как процесса «от и до» («Время – вперед!», как гласит название романа В.


Рекомендуем почитать
Пушкин. Духовный путь поэта. Книга вторая. Мир пророка

В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.


Проблема субъекта в дискурсе Новой волны англо-американской фантастики

В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.


О том, как герои учат автора ремеслу (Нобелевская лекция)

Нобелевская лекция лауреата 1998 года, португальского писателя Жозе Сарамаго.


Коды комического в сказках Стругацких 'Понедельник начинается в субботу' и 'Сказка о Тройке'

Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.


Словенская литература

Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.


Вещунья, свидетельница, плакальщица

Приведено по изданию: Родина № 5, 1989, C.42–44.