Достоевский и его парадоксы - [11]
Ближе к началу рассказчик делит каторжных на угрюмых и веселых: «Вообще же скажу, что весь этот народ, – за некоторыми немногими исключениями неистощимо веселых людей, пользовавшихся за это всеобщим презрением, – был народ угрюмый, завистливый, страшно тщеславный, хвастливый, обидчивый и в высшей степени формалист». Кажется, рассказчик не расположен к угрюмым людям, а тем не менее, он постепенно под влиянием каторги, под влиянием понимания, каким образом строится каторжная человеческая иерархия, меняет свое мнение (хотя и не меняет пристрастия): «Скуратов был, очевидно, из добровольных весельчаков, или, лучше, шутов, которые как будто ставили себе в обязанность развеселять своих угрюмых товарищей и, разумеется, ничего, кроме брани, за это не получали». Сперва автор не понимает, почему каторжники бранят Скуратова, называют его «безобразным» и «бесполезным» человеком, и думает, что здесь что-то личное. Но со временем понимает: «…это были не личности, а гнев за то, что у Скуратова не было выдержки, не было строгого напускного вида собственного достоинства, которым заражена была вся каторга…» Достоинство может быть напускным, но в том, что достоинство ценится нет ничего напускного, то есть, фальшивого: тут указывается направление к идеалу человеческого существа, как оно понимается на каторге, вопрос только в том, чтобы различить, где достоинство напускное, а где проистекает от истинной силы характера.
Впрочем, на каторге «были и веселые, которые умели огрызнуться и спуску никому не давали; и тех принуждены были уважать». К этой категории принадлежит Баклушин: «Я не знаю характера милей Баклушина. Правда, он не давал спуску другим, он даже часто ссорился, не любил, чтобы вмешивались в его дела – одним словом умел за себя постоять». Баклушин – шутник, «его даже знали в городе как забавнейшего человека в мире и никогда не теряющего своей веселости». Однажды Горянчиков просит Баклушина сказать, за что его посадили. «За что? Как вы думаете, Александр Петрович, за что? Ведь за то, что влюбился!.. Правда, что я при этом же деле одного тамошнего немца из пистолета подстрелил. Да ведь стоит ли ссылать из-за немца, посудите сами!.. Пресмешная история». Горянчиков замечает: «Я выслушал хоть и не совсем смешную, но зато довольно странную историю одного убийства».
История же по внешней канве такая. Унтера Баклушина посылают служить в городок R, где много немцев. Он влюбляется в одну немочку-прачку, хочет на ней жениться, но тут вклинивается пожилой богатый немец-часовщик, который давно имел виды жениться на Луизе, она плачет и говорит Баклушину, что это ей счастье, неужели он хочет ее счастья лишить. Баклушин соглашается: «ну, говорю, прощай, Луиза, бог с тобой; нечего мне тебя счастья лишать». Но на следующий день идет к немцу под магазин, смотреть на него: «Хотел было у него тут же стекло разбить… да что, думаю… нечего трогать, пропало, как с возу упало! Пришел в сумерки в казарму, лег на койку и вот, верите ли, Александр Петрович, как заплачу…» Баклушин узнает, что в воскресенье у часовщика с Луизой сговор и что «может быть, все дело решат», и его берет такое зло, «что и с собой совладать не могу». Идет он по адресу к часовщику, в карман «на всякий случай» сует пистолет – старенький, со стертым курком, которым и стрелять нельзя. Баклушинский «смех» состоит в манере его рассказа, как он рассуждает и говорит с Луизой вполне благоразумно, а с другой стороны, действует совсем неблагоразумно, по импульсу. Этот импульс и приводит Баклушина на каторгу. Опять здесь вариант своеволия – не осознанного, а такого, которое на тебя накатывает и подчиняет себе, и потому оно может быть смешным (потому что в нем нет истинной твердой воли и еще потому что в нем есть рефлексия на самого себя, то есть раздвоение личности).
Прежде чем перейти к следующим примерам проявления своеволия и воли в арестантах, следует сказать более подробно о самом понятии воли и связанном с ним понятии свободы в разрезе того, как эти слова трактуются в «Записках из мертвого дома». Я не знаю, было ли известно Достоевскому, что в западной традиции понятие свободы изначально разделено на т. н. «негативную» и «позитивную» свободы, что попросту означает внешнюю и внутреннюю. Внутренней свободой когда-то занимался Платон, а у нас – Толстой, как и положено человеку, близкому к Востоку, но Достоевский, при всех его почвенничестве и национализме, был нацелен на ту самую негативную свободу, о которой исключительно пеклась и печется модерная европейская мысль, – свободу, которая имеет дело с ограничениями людского волеизъявления. «Мертвый дом» это место, в котором содержатся люди, лишенные свободы за преступления перед обществом, люди, которые переступили некие правила поведения, которые предписывает общество для своего сохранения. Их основная (лежащая подо всем, согласно автору книги) мечта это мечта о свободе. Он говорит о пожизненно заключенных, которые все равно разговаривают так, будто им предстоит выйти из острога. Он специально, с целью описывает прикованных цепями к стене самых страшных преступников, которые подмигивают ему, как ловко они приспособились делать на этой цепи несколько все-таки шагов. При всей его ориентации на человеческую духовность, ему
Эта книга внешне относится к жанру литературной критики, точней литературно-философских эссе. Однако автор ставил перед собой несколько другую, более общую задачу: с помощью анализа формы романов Федора Достоевского и Скотта Фитцджеральда выявить в них идейные концепции, выходящие за пределы тех, которыми обычно руководствуются писатели, разрабатывая тот или иной сюжет. В данном случае речь идет об идейных концепциях судеб русской культуры и европейской цивилизации. Или более конкретно: западной идейной концепции времени как процесса «от и до» («Время – вперед!», как гласит название романа В.
В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.