Дороги Фландрии - [8]
И он (Жорж) пытался вообразить себе: эти сцены, эти мимолетные картины весенние или летние, как бы захваченные врасплох, всегда издалека, сквозь дыру в изгороди или в просвет между двумя кустами: пеизменно ослепительно зеленые лужайки, белые барьеры, и Коринна и он лицом к лицу, он ниже ее ростом, крепко стоит на своих коротких ногах колесом, в мягких сапожках с отворотами, в белых рейтузах и сверкающем шелковом камзоле цвета которого выбирала она сама и который (сшитый из той же самой блестящей атласной материи из какой шьют дамское белье — бюстгальтеры грации и черные пояса для резинок) казался какпм-то шутовским, вызывающей и сладострастной костюмировкой: подобно тем уродливым карликам которых в прежние времена обряжали в цвета королев и принцесс, нежных причудливых топов, и он итальянская карнавальная маска, со своим костлявым, аскетичным лицом, обтянутым желтой кожей, с носом в форме ветролома, с большими рачьими глазами, с этим безучастным (несчастным), задумчивым и страдальческим видом (возможно особенно это подчеркивала специфическая для жокеев посадка головы, офицерский ворот камзола с повязанным под ним платком похожим на компресс сковывающий шею, придававший фигуре его некоторую напряженность, голова была наклонена вперед, как у человека страдающего от нарыва на затылке или от фурункулеза), и она стоящая напротив него (по всей видимости просто-напросто почтительный жокей терпеливо выслушивает приказания своей хозяйки, машинально сжимая в руках хлыст и ничего больше) в пестром газовом платье совсем прозрачном в солнечном свете от которого на лужайку ложатся длинные тени, или же в красном платье словно нарочно созданном чтобы гармонировать с цветом ее волос, косые лучи солнца очерчивали контуры ее тела (развилку ног) внутри этой прозрачности и оно отчетливо выделялось в темнокрасном воздушном газовом облаке, точно она была голой, так что начинаешь думать (да не думать вовсе, думаешь не больше чем собака когда она слышит контрольный звонок и срабатывают рефлексы: так вот не думаешь вовсе, скорее это что-то другое вроде выделения слюны) о чем-то напоминающем леденцы (и сироп, и миндальное молоко, слова тоже подходящие для нее, для всего этого), эти конфеты завернутые в целлофановые бумажки каких-то кислых тонов (бумажки чье звонкое шуршание, один только цвет, сама субстанция, с этими трещинками там где парафин выступает тонкой сеточкой пересекающихся серых линий, уже вызывают физиологический рефлекс). Жоржу видно было как шевелились их губы, но слов не было слышно (слишком это было далеко от него, прятавшегося за своей изгородью, за пластами времен, и при этом еще он слушал (позднее, когда Блюму и ему удалось немного его приручить) как Иглезиа рассказывал им одну из своих бесчисленных историй о лошадях, ну хоть к примеру про ту трехлетку что страдала лимфангитом и на которой он однако столько раз брал призы… Жорж спрашивал: «А она что…», а Иглезиа: «Она приходила проследить как я прикладываю эти отвлекающие средства, Рецепт-то мне дал.
Когда-то еще первый хозяин, но тут надо было быть очень осторожным, чтобы…», а Жорж: «А когда она приходила, ты-то верно… я хочу сказать: вы верно…», но Иглезиа отвечал по-прежнему уклончиво); впрочем какое это имело значение: ему вовсе не требовалось знать что произносили эти уста, эти подкрашенные еле заметно шевелившиеся губы, ни что отвечали им толстые потрескавшиеся, твердые губы карнавальной маски, это несомненно были, только и могли быть, слова лишенные значения, вполне безобидные слова (возможно, и он и она говорили об отвлекающих средствах или о порванном сухожилии, как с простодушной наивностью рассказывал он); возможно так оно и было: то есть никакая не идиллия, не развертывающийся многословный, методичный, общепринятый роман, который завязывается, крепнет, развивается, следуя гармоничному и разумному крещендо прерываемому необходимыми остановками и ложными маневрами, пока наконец не наступает кульминация, а после этого возможно некий постоянный уровень, а после этого еще неизбежный спад: нет, ничего упорядоченного, логичного, никаких подготовляющих слов, речей, никаких деклараций и никаких уточнений, только вот это: несколько немых картин, едва оживших, которые наблюдаешь издали: она отдает ему приказания у весов ипподрома, или еще другая: он забрызганный и перепачканный грязью, со следами глины или зелено-желтыми пятнами от травы на рейтузах, может быть слегка прихрамывающий, держа на плече свое крохотное почти кукольное седло со свисающими стременами ударявшимися друг о друга с серебряным звоном, шагает рядом с ней к весам за своей лошадью которая вся в мыле и от нее валит пар а ее ведет в поводу мальчишка-конюх с чересчур длинными грязными волосами, в потрепанной одежде, с бледным шпанистым лицом; или еще одна: солнечное утро, перед конюшней, он в заштопанных рабочих рейтузах и старых потрескавшихся сапогах, в одной рубашке, присев на корточки, намыливает и разминает подколенок у лошади, как вдруг, на мокром асфальте перед конюшней, возникает ее тень, она в простеньком, светлом, утреннем платьице, или может в костюме для верховой езды, тоже в сапогах, похлопывает хлыстиком по голенищу, а он все так же сидя на корточках, не оборачиваясь, продолжает массировать больное сухожилие пока она наконец не обратится к нему, и тогда он поднимается, и снова стоит перед ней, чуть наклоняя корпус вперед, руки у него до самых локтей в мыльной пене, по тому как оба они покачивают головой, по тому как он протягивает руку, понимаешь что говорят они о лошади, о наложенном пластыре, и ни о чем больше (если не считать двусмысленного взгляда которым обмениваются между собой конюхи, да того как посматривает исподтишка на нее один из тщедушных, оборванных, порочных мальчишек с мордашкой полуголодной шпаны, с распутным и жалким видом которые повисая на трензельной уздечке проводят мимо лошадей с лоснящейся шерстью, в электрическом полыхании гривы, мускулов, переливающихся попон), и значит речь меньше всего шла о любви, если только не предположить что любовь — или скорее страсть — именно такова и есть: нечто бессловесное, эти порывы, это отталкивание, эта ненависть, всё невыраженное — и даже невыразительное, — и значит за этой простой чередой жестов, слов, ничего не значащих сцен скрывается этот штурм, без всякой подготовки, эта торопливая рукопашная схватка, стремительная, дикая, неважно даже где, может в самой конюшне, на охапке соломы, юбки ее высоко задраны, над чулками с подвязками на ляжках сверкает полоска ослепительной кожи, оба яростные, задыхающиеся, верно охваченные страхом что будут застигнуты, она выворачивая шею безумным взглядом следит поверх его плеча за дверью конюшни, а вокруг них аммиачный запах подстилки, шорох и возня животных в стойлах, и сразу же потом лицо его опять костлявая обтянутая кожей маска неизменная, непроницаемая, печальная, безмолвная, и безучастная, и угрюмая, и подобострастная…
Роман Клода Симона (род. в 1913 г.), выдающегося представителя французского «нового романа», лауреата Нобелевской премии по литературе 1985 года, основан на впечатлениях от поездки автора в СССР и впервые переводится на русский язык. Благодаря своеобразной технике письма создается устрашающий и непроницаемый образ Советской империи, поразивший путешественника иностранца.
«Футурист Мафарка. Африканский роман» – полновесная «пощечина общественному вкусу», отвешенная Т. Ф. Маринетти в 1909 году, вскоре после «Манифеста футуристов». Переведенная на русский язык Вадимом Шершеневичем и выпущенная им в маленьком московском издательстве в 1916 году, эта книга не переиздавалась в России ровно сто лет, став библиографическим раритетом. Нынешнее издание полностью воспроизводит русский текст Шершеневича и восполняет купюры, сделанные им из цензурных соображений. Предисловие Е. Бобринской.
Книга популярного венгерского прозаика и публициста познакомит читателя с новой повестью «Глемба» и избранными рассказами. Герой повести — народный умелец, мастер на все руки Глемба, обладающий не только творческим даром, но и высокими моральными качествами, которые проявляются в его отношении к труду, к людям. Основные темы в творчестве писателя — формирование личности в социалистическом обществе, борьба с предрассудками, пережитками, потребительским отношением к жизни.
В книгу входят роман «Сын Америки», повести «Черный» и «Человек, которой жил под землей», рассказы «Утренняя звезда» и «Добрый черный великан».
Латиноамериканская проза – ярчайший камень в ожерелье художественной литературы XX века. Имена Маркеса, Кортасара, Борхеса и других авторов возвышаются над материком прозы. Рядом с ними высится могучий пик – Жоржи Амаду. Имя этого бразильского писателя – своего рода символ литературы Латинской Америки. Магическая, завораживающая проза Амаду давно и хорошо знакома в нашей стране. Но роман «Тереза Батиста, Сладкий Мёд и Отвага» впервые печатается в полном объеме.
«Подполье свободы» – первый роман так и не оконченой трилогии под общим заглавием «Каменная стена», в которой автор намеревался дать картину борьбы бразильского народа за мир и свободу за время начиная с государственного переворота 1937 года и до наших дней. Роман охватывает период с ноября 1937 года по ноябрь 1940 года.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.