Дорога в Средьземелье - [22]
Так звучит одна из тех классических строф поэмы, которые, как считается, были навеяны «готскими» источниками. Пели ли «Беовульфа» в древнем Фаулере? На какие мысли наводило это обитателей деревни? Толкин, конечно, знал «Беовульфа» практически наизусть, и ему было известно, что означает топоним «Фаулер». В рецензии на книгу «Введение в историю топонимов» (1926), где впервые сообщалось об этимологии этого слова, он с радостью приветствовал это открытие, отметив, что побудительной причиной к занятиям этимологией топонимов является не что иное, как «любовь к английской земле», страсть к «обретению случайных, но волнующих светлых пятен во тьме»(70). Названия дорог его тоже интересовали. Еще за год до выхода в свет книги о топонимах он доказывал, что название Уотлинг–стрит служило когда–то наименованием Млечного Пути. Согласно Толкину, это — «древний мифологический термин, который изначально, сразу после английского вторжения, соотносился с еще одной eald enta geuœrc — с римской дорогой из Дувра в Честер(71). Помнил он также и Бат, и «Руины». Услышанная Леголасом «жалоба камня»(72) — тоже адаптация отрывка из поэмы «Руины»(73). На каком–то этапе Толкин должен был непременно зафиксировать все те странные выводы и догадки, к которым вело название «Эйкман–стрит».
Появлялись ли у Толкина эти догадки уже в 1915 году, мог ли он делиться ими со своим другом Г. Б. Смитом? Является ли поиск Страны Фей в «Поступи гоблинов» чем–то вроде перевода на язык романтических реалий истории «поискового архетипа» (quest'а)[82]? Возможно, ответ на оба вопроса — «нет!» Однако, со всей возможной осторожностью освободив факты от домыслов, можно с полной уверенностью сказать, что, во–первых, очевидно, что Толкин и Смит полностью разделяли теплое чувство к древним дорогам, «старинным прямым трактам» и «извилистым проселкам» Англии; во–вторых, уже в 1915 году Смит постиг, как печально сравнивать то, чем были эти дороги, с тем, во что они превратились. В–третьих, прошло не так много лет, и Толкину удалось разобраться во всем этом намного основательнее, во всеоружии возможностей, которые предоставили ему история, поэзия и современная реальность. Дорога — реальная дорога — уже в 1915 году вполне могла обладать для него некоторой «ползучестью», и это не было высосанной из собственного пальца метафорой, а вытекало из некоторого реального знания. Филология поддерживала и усиливала эти догадки. Получается, что уже тогда один из образов разбираемого нами толкиновского стихотоворения основывался на исторических фактах.
Далее, для Толкина слова уже тогда мыслились как «сталактиты». В третьей строчке стихотворения использовано слово flittermice («летучие мыши»). Это не вполне обычное английское слово. Согласно ОСА, оно появилось только в XVI веке как аналогия немецкому Fledermaus(74)>. В современном английском «летучая мышь» — bat. Однако слово bat в древнеанглийском не зафиксировано. Вполне возможно, что в древности существовало какое–то слово наподобие flittermouse (единственное число от flittermice. — Пер) — например, *fleðer–mús, но зафиксировано это слово никогда не было. Примерно такую же загадку загадывает слово rabbit («кролик») (см. ниже), и Толкин, во второй строфе стихотворения, демонстрирует как минимум осведомленность об этой загадке, используя слово coney–rabbits. И наконец, слово honey–flies («медовые мухи») (строка 30) не встречается больше вообще нигде. Из контекста можно заключить, что в виду имеются бабочки(75). Впрочем, возможно, Толкин знал о том неожиданно грубом смысле, какой невинное с виду слово butterfly имело в древнеанглийском[83] — в языке, который содержал немало грубых и неотесанных выражений, которые позже, пообтершись в употреблении, потеряли острые углы и лишние отростки. К тому же Толкину совсем нетрудно было просто заглянуть в ОСА и отыскать там статью Butterfly. Как бы то ни было, ему пришло в голову удивиться, — почему бабочек называют не как–нибудь, а именно «масляными мухами», всегда и без очевидной на то причины? Почему бы не взять и не назвать их «медовыми мухами»? Это словесное творчество, допускаю, не особенно влияет на общее впечатление, проводимое «Поступью гоблинов»; И все же это — показательная попытка скомбинировать поэзию с филологической интуицией. И дороги, и слова указывают на то, что уже в юности Толкин жил достаточно сложной внутренней жизнью и что ему удавалось весьма необычным образом сочетать пытливость с эмоциональностью.
УЦЕЛЕВШЕЕ НА ЗАПАДЕ
Но эти намеки, конечно, быстро ушли в глубину. Около 1914 года начал свое шестидесятилетнее «внутриутробное развитие» «Сильмариллион»[84], но в 1915 году Толкин ушел на войну, где Г. Б. Смиту суждено было погибнуть. После демобилизации Толкина прежде всего занимало, как заработать на жизнь. Сперва он устроился в Оксфорде, где работал на ОСА, затем получил место на английском отделении университета в Лидсе и, наконец, с 1925 года снова обосновался в Оксфорде — на твердых, надежных позициях, хотя и без особенных перспектив. В течение пяти лет после «Поступи гоблинов» он не публиковал ничего своего (кроме предисловия к посмертному изданию стихов Смита), и львиная доля написанного им в последующие годы была продиктована самыми простыми мотивами: необходимостью заработать, удержаться в рядах «тех, кто шел в счет», кто закрепил за собой прочное место в университете. Кое–что из того, чем он жил на самом деле, со временем все же выплыло на поверхность в виде двух–трех десятков небольших стихотворений, появившихся в различных непериодических изданиях или сборниках между 1920 и 1937 годами. Экономный обычаи Толкина переписывать иногда свои стихи наново и использовать их в прозе — то в «Хоббите», то во «Властелине Колец», то в «Приключениях Тома Бомбадила» — показывает, как важны были для него некоторые из этих ранних опытов
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».