Это, между прочим, не тягомотно, как можно себе вообразить, и теперь не могу вспомнить, по какой именно причине, дойдя до Новоград-Волынского, мы забросили собственный транспорт и выкинули наши палки. Мы стали ездить на крышах вагонов. Дрожали, боялись контролеров, ползали вверх-вниз по крутым железным лестницам, были совсем черными от копоти и пыли. Города теперь мелькали один за другим. Последним в нашем походе был Львов. Помню синий и чистый день, неподвижную листву на деревьях, выложенную на песке белыми камешками надпись: «МЫ ПОБЕДИЛИ», непонятно долгую остановку перед станцией и, наконец, сам вокзал, гулкий, весь забитый людьми, и всюду — на платформе, в буфете, в скверах, на площади — шинели. Было лето. Был август — месяц многих цветов. Но повсюду носился только один запах — потных и продымленных шинелей.
На привокзальной площади мы кинулись в общую свалку. Продавали пиво, наливая его в пол-литровые банки. Нас оттолкнули.
—А ну, хлопцы, — сказал солдат с буденовскими усами, протягивая нам две банки. — Сам расквитаюсь... И у меня был вот такой же, — и вдруг заплакал, кривя и кусая губы, роняя серые слезы.
Когда мы немного отошли, он догнал нас, стал предлагать деньги и серебряный портсигар, плоский, совсем новый.
— Вот у меня бул хлопчик. У девятый класс пошел бы... О таки же волосы черны булы, как у тебя. На гроши. На що они мени? Бул хлопчик. Нема.
Большой рукой он развозил по лицу слезы, потом вдруг схватил меня за грудь, почему-то именно меня, и начал трясти, страшно ругаясь и дыша водкой. Я взял портсигар. Он посмотрел благодарно, отвернулся и пошел пить пиво, повторяя: «Сынку, сынку...»
Я повертел портсигар и протянул Вильке. Он пожал плечами, отвернулся.
Львов понравился нам. Мы увидели красивый город, чем-то непохожий на другие. Старинные здания, молчаливые и загадочные, и каждое с какой-то своей изюминкой, узкие улочки, тенистые и как будто вымытые балконы, и стены, увитые зеленью, крохотные частные магазины, трамваи с открытыми площадками — там можно было курить, никто не обращал на это внимания. Это был очень старый город, и веяло от него тихой и чуть печальной мудростью. Памятник Мицкевичу, красивый, пожалуй не в меру тяжелый, театр, большие гостиницы... Мы бродили по знаменитому кладбищу, где все было тайной и все неподвижно: и серые кресты, и черные плиты, и белые ангелы, и желтые пропеллеры, и бледно-зеленые вязы, и песчаные тропинки, и сам воздух, мутновато-голубой...
И нас испугала могила, на которой стояли горящие свечи, — вокруг никого, поросшие мхом склепы, ржавые ограды, варшавские фотографии на фарфоре, и неожиданно — свечи по краям старой могилы — кто-то зажег их и ушел, — и они спокойно горели, тонкие и печальные, н теплый воздух струился над ними. Земля пахла солнцем.
А город, если смотреть на толпу, резкую и нетерпеливую, напоминал огромный вокзал, откуда люди двигались на Восток — и как можно скорее, и все равно как. И в центре этого вокзала был рынок, а точнее, выражаясь языком того времени, барахолка. И не бедная, не нудная, не привычная, пахнущая нафталином, ржавым железом, сопревшим войлоком, а этакая международная, искрящаяся, сверкающая, лоснящаяся, шуршащая и донельзя щедрая.
— Сто рублей — не деньги...
— Битте, мадам, часики! Отдам задаром!
— Купи аккордеон, будешь играть барыню!
— Вот, пани, кошуля! Эй, пани! Не хочешь за деньги, я так отдам. Для такой пани свою сниму!
— Саксонский фарфор! Лучший в мире! Чашечки, тарелочки, лоханка для борща!
— Есть микроскоп! Есть микроскоп! Мальчику, чтобы не плакал.
— Французские карты с бабами! Сам бы играл, да смотреть не могу.
— Личный костюм Геббельса! К тому же его кальсоны.
— Эй, народ, продаю сам не знаю чего: круглое, блестящее, посередине стрелка.
— Пластинки для граммофона! Танги, фокстроты, веселая музыка!
— Ковер австрийский с оленями! Без оленя не продам!
— Эвона зажигалка с брильянтом! Эвона!
Липкое и тягучее перекатывалось из ряда в ряд ужасно «заграмоничное» слово — «мантель».
Толпа эта, разноцветная, как мозаика: гимнастерки, шинели, кители, пиджаки, рубашки, фуражки, пилотки, шляпы, шлемы... старушки с кружевами на плечах, инвалиды, спекулянты, мелкие и крупные, босоногие дети — вся эта ушастая, глазастая, горланящая громада людей, потная, закопченная солнцем и обсыпанная пылью, точно подхваченная каким-то беспощадным водоворотом, кружилась и кружилась, вытаптывая безумный и долгий танец надежды и мимолетного счастья.
По вертикальной стене носились мотоциклисты, очень отважные люди, которые в такой вот счастливый год могли свернуть себе шею. Рынок требует балагана.
У нас были деньги на обратный билет и еще рублей пятьсот, которые мало что стоили. Вещи не опьяняли нас, а лишь возбуждали любопытство и какую-то смутную жалость к людям. Шика ради мы могли купить поношенный мантель. Конечно, один на двоих. Во всяком случае примерить мантель мы наверняка могли. Вилька натянул, получилось смешно: человек в шерстяной торбе. Оказывается, все эти мантели были с толстых, с пузатых, с громадных. Мы посмеялись, а потом, стоя у теплой нагретой стены, слушали, как трогательно и робко поют итальянские аккордеоны: «Санта Лючия, Санта Лючия...» Очень красивые аккордеоны.