Доминик - [76]
Я рано попрощался с Жюли и поблагодарил господина д'Орселя, стараясь при этом держаться как можно хладнокровнее; до отъезда еще оставалось время, но я не знал, чем занять его, мне было все равно, на что уходит моя жизнь – у меня было ощущение, что она, если можно так выразиться, вытекает из меня минута за минутой, – а потому я направился ко рву, огибавшему замок, и, остановившись возле балюстрады, облокотился на нее и простоял там не помню сколько времени; мысли мои блуждали, словно я впал в слабоумие. Где была в это время Мадлен, я не знал. Иногда мне как будто слышался ее голос, долетавший из замка, я видел, как она переходит из одного двора в другой, снова возвращается, бесцельно бродит, просто чтобы дать выход волнению.
За изгибом рва, в устое одной из башенок было нечто вроде глубокой ниши с дверью, до половины заложенной и служившей некогда потайным ходом. Мост, который прежде соединял нишу с парком, был разрушен. От него остались только три сваи, частично выступавшие над тинистой водой, которая непрестанно покрывала их клочьями пены. Почему-то мне взбрело в голову притаиться в этой нише и дождаться там конца дня. Я перебрался по сваям на ту сторону рва и забился под свод развалины; ноги мои почти соскальзывали в глубокий и широкий ров, по которому текла вода из плотомойни и над которым стояла мрачная полумгла. Раза два-три я видел по другую сторону рва Мадлен; она шла, вглядываясь в даль аллей, точно искала кого-то. Она скрылась из глаз, потом появилась снова; постояла в цветнике, словно не зная, по какой дорожке пойти – их было несколько, и все вели в глубь парка; потом пошла по вязовой аллее, огибавшей пруды. Одним прыжком я перескочил ров и пошел за нею следом. Она шла быстро; простенький капор сбился набок, она зябко куталась в большую кашемировую шаль, словно ей было очень холодно. Услышав мои шаги, она обернулась, затем вдруг поворотила назад, прошла мимо меня, не глядя в мою сторону, подошла к дверям замка, что выходили в цветник, и стала подниматься по лестнице. Я нагнал ее, когда она входила в малую гостиную, служившую ей кабинетом, где она обычно проводила время днем.
– Помогите мне сложить шаль, – проговорила она.
Мысли ее и глаза были заняты другим, и у нее все никак не ладилось. Нас разделял кусок длинной пестрой ткани, который мы складывали продольно, пока он не превратился в узкую полоску, края которой были у нас в руках. Мы стали приближаться друг к другу; оставалось соединить оба конца шали. То ли по неловкости, то ли в приступе мгновенной слабости Мадлен выронила свой край. Она сделала еще шаг, ее качнуло назад, потом вперед, и она всем телом упала ко мне в объятия. Я подхватил ее, и сколько-то мгновений она лежала у меня на груди, запрокинув голову, сомкнув веки; губы ее были холодны, она словно расставалась с жизнью, изнемогая – моя единственная! – под моими поцелуями. Затем ее всю передернуло, она открыла глаза, привстала на цыпочки, чтобы дотянуться до меня, и, обхватив за шею, изо всех сил поцеловала сама.
Я снова сжал ее в отчаянном объятии, из которого она безуспешно пыталась высвободиться, словно птица, бьющаяся в силках. Она почувствовала, что мы оба погибли, и вскрикнула. Совестно признаться, этот непритворно предсмертный крик пробудил единственное человеческое чувство, которое еще оставалось во мне, – чувство жалости. Я почти осознал, что гублю ее, я перестал различать, честь ли ее под угрозой или сама жизнь. Мне нечего хвалиться порывом великодушия, он был почти непроизволен – столь мало он был подсказан истинно человеческим сознанием! Я выпустил добычу, как зверь разомкнул бы челюсти. Бедная моя жертва снова попыталась высвободиться – излишнее усилие, мои руки уже не держали ее. Тогда, в смятении, которое показало мне, что такое угрызения совести порядочной женщины, в страхе, который, будь я в состоянии думать, помог бы мне постичь, как низко пал я в ее глазах, словно вдруг ощутив, что нас не разделяет более ни сознание долга, ни уважение, ни приличия, а мой милосердный порыв – всего лишь случайность и в любой миг может смениться прежним безумием, – Мадлен медленно попятилась к двери, причем лицо ее и все движения исполнены были такого выражения боязни, что и поныне оно окрашивает стыдом и ужасом эти давние воспоминания; она не сводила с меня глаз, словно с какой-то опасной твари, и так, пятясь, выскользнула в коридор. Тогда только она повернулась и бросилась бежать.
Я потерял сознание, хоть и остался на ногах. Из последних сил я дотащился до своей двери; у меня была одна только мысль – лишь бы меня не нашли в беспамятстве на ступеньках лестницы. У самой двери, не успев еще отворить ее, я почувствовал, что больше мне не выдержать. Машинально я оглянулся, чтобы удостовериться, что в коридоре никого нет. Последним проблеском сознания мелькнула в моей голове мысль о том, что Мадлен в безопасности, и я рухнул на плиточный пол.
Там же я и очнулся час или два спустя, в полной темноте и с обрывочными воспоминаниями о недавней ужасной сцене. Звонили к обеду; надо было идти вниз. Я мог двигаться, ноги повиновались мне; но у меня было такое ощущение, словно я только что сильно ушиб голову. Из-за этой боли, вполне реальной, я испытывал общее ощущение тяжелого недомогания, но мыслей у меня не было. В первом же зеркале, в котором я заметил свое отражение, мелькнуло смятенное и странное лицо призрака; оно было почти похоже на мое, но я узнал себя с трудом. Мадлен к обеду не вышла, и мне было почти безразлично, здесь она или нет. Жюли за обедом казалась усталой, удрученной, а может быть, ее беспокоило отсутствие сестры или донимали подозрения – ведь с этой странной девушкой, проницательной и скрытной, все предположения были возможны и все сомнительны, – как бы то ни было, Жюли не последовала за нами в гостиную. Я просидел там в обществе господина д'Орселя до позднего вечера; я был вял, ничего не чувствовал, но сохранил видимость хладнокровия; у меня осталось слишком мало рассудка, чтобы думать, и слишком мало сил, чтобы испытывать волнение.
Книга написана французским художником и писателем Эженом Фромантеном (1820–1876) на основе впечатлений от посещения художественных собраний Бельгии и Голландии. В книге, ставшей блестящим образцом искусствоведческой прозы XIX века, тонко и многосторонне анализируется творчество живописцев северной школы — Яна ван Эйка, Мемлинга, Рубенса, Рембрандта, «малых голландцев». В книге около 30 цветных иллюстраций.Для специалистов и любителей изобразительного искусства.
Книга представляет собой путевой дневник писателя, художника и искусствоведа Эжена Фромантена (1820–1876), адресованный другу. Автор описывает свое путешествие из Медеа в Лагуат. Для произведения характерно образное описание ландшафта, населенных пунктов и климатических условий Сахары.
В однотомник путевых дневников известного французского писателя, художника и искусствоведа Эжена Фромантена (1820–1876) вошли две его книги — «Одно лето в Сахаре» и «Год в Сахеле». Основной материал для своих книг Фромантен собрал в 1852–1853 гг., когда ему удалось побывать в тех районах Алжира, которые до него не посещал ни один художник-европеец. Литературное мастерство Фромантена, получившее у него на родине высокую оценку таких авторитетов, как Теофиль Готье и Жорж Санд, в не меньшей степени, чем его искусство живописца-ориенталиста, продолжателя традиций великого Эжена Делакруа, обеспечило ему видное место в культуре Франции прошлого столетия. Книга иллюстрирована репродукциями с картин и рисунков Э. Фромантена.
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.
Белая и Серая леди, дамы в красном и черном, призрачные лорды и епископы, короли и королевы — истории о привидениях знакомы нам по романам, леденящим душу фильмам ужасов, легендам и сказкам. Но однажды все эти сущности сходят с экранов и врываются в мир живых. Бесплотные тени, души умерших, незримые стражи и злые духи. Спасители и дорожные фантомы, призрачные воинства и духи старых кладбищ — кто они? И кем были когда-то?..
Человек-зверь, словно восставший из преисподней, сеет смерть в одном из бразильских городов. Колоссальные усилия, мужество и смекалку проявляют специалисты по нечистой силе международного класса из Скотланд-Ярда Джон Синклер и инспектор Сьюко, чтобы прекратить кровавые превращения Затейника.
«Большой Мольн» (1913) — шедевр французской литературы. Верность себе, благородство помыслов и порывов юности, романтическое восприятие бытия были и останутся, без сомнения, спутниками расцветающей жизни. А без умения жертвовать собой во имя исповедуемых тобой идеалов невозможна и подлинная нежность — основа основ взаимоотношений между людьми. Такие принципы не могут не иметь налета сентиментальности, но разве без нее возможна не только в литературе, но и в жизни несчастная любовь, вынужденная разлука с возлюбленным.