Доминик - [26]
– Пойдем на бульвар, – сказал он, беря меня под руку. – Я хочу пойти с тобою, и уже пора, вечереет.
Оливье шел быстро и торопил меня, словно должен был поспеть к определенному часу. Он выбрал кратчайший путь, не задерживаясь, миновал безлюдные аллеи и повел меня к той части бульваров, которая летом служила местом вечерних прогулок. Там уже собралось порядочно гуляющих, всё, что в таком крохотном городке, как Ормессон, было самого светского, самого богатого и самого элегантного. Оливье вмешался в толпу; он шел не останавливаясь, взгляд его стал внимательным и острым; скрытое нетерпение владело им настолько, что он позабыл о моем присутствии. Вдруг он замедлил шаги и крепче сжал мою руку, заставляя себя преодолеть какое-то ребяческое возбуждение, которое, видимо, счел чрезмерным или неумным. Я понял, что он у цели.
Две женщины шли нам навстречу вдоль аллеи; низко нависшая сень вязов скрадывала их фигуры, придавая им что-то таинственное. Одна была молода и замечательно хороша собой; под влиянием только что обретенного опыта вкус мой сложился достаточно, чтобы я мог, не ошибившись, сделать такого рода заключение. Мое внимание привлекла сдержанная легкость ее походки, она ступала по траве аллеи частыми шажками, словно по мягкому ворсу ковра. Она пристально смотрела на нас, взгляд у нее был не такой ласкающий, как у Мадлен, и такой властный, на какой Мадлен никогда бы не отважилась; губы уже складывались в многозначительную улыбку, которой она собиралась ответить на поклон Оливье. Они обменялись приветствиями на расстоянии настолько близком, насколько это было возможно, с одинаковой, чуть небрежной грацией; и как только юная белокурая головка, все еще улыбавшаяся из-под кружев шляпки, исчезла, Оливье повернулся ко мне с дерзко вопрошающим видом.
– Ты знаком с госпожой N? – спросил он.
Он назвал имя, которое упоминалось в гостиных, где мне случалось бывать с тетушкой. Я счел вполне естественным, что Оливье был ей представлен, и сказал ему это со всем простодушием.
– Вот-вот, – продолжал он, – нынешней зимой я как-то танцевал с нею, и с того времени…
Он оборвал на полуслове.
– Милый мой Доминик, – начал он после недолгого молчания, – у меня нет ни отца, ни матери, ты знаешь; для моего дядюшки я всего лишь племянник и могу ждать от него только той привязанности, которая мне причитается по праву родства и составляет весьма небольшую долю его запасов родительской нежности, доставшейся, естественно, моим двоюродным сестрам. Стало быть, мне нужно, чтобы меня любили, и не так, как любят школьного товарища… Не приходи в негодование: я признателен тебе за дружбу, доказательства которой вижу, и уверен, что ты не изменишь, что бы ни случилось. Могу сказать тебе также, что ты мне очень дорог. Но все-таки, с твоего позволения, дружеские и родственные чувства, которыми я не обойден, при всей своей надежности кажутся мне пресноватыми. Два месяца назад на балу я говорил об этом той самой даме, которую мы только что встретили. Вначале мои слова показались ей забавными, она увидела в них только сетования школьника, которому прискучила школа; но я твердо решил, что уж раз говорю со всей серьезностью, то добьюсь, чтобы меня и слушали так же серьезно, и я не сомневался, что, если захочу, мне поверят, а потому сказал: «Сударыня, вам следует понимать мои слова как мольбу о благосклонности, если вам угодно мне ее подарить; если же нет, то это просто вздох сожаления, которого вы не услышите более». Она раз-другой слегка ударила меня веером, возможно, желая прервать; но я уже сказал все, что собирался, и, чтобы остаться верным себе, тотчас отправился домой. Я держу обещание, до сих пор не обмолвился ни словом, и у нее нет никаких оснований считать, что я хоть на что-то надеюсь либо хоть в чем-то сомневаюсь. Она не услышит больше ни жалоб, ни молений. Думаю, что при таких обстоятельствах у меня хватит терпения ждать, сколько понадобится.
Во время этой речи Оливье был совершенно спокоен. Внутреннее волнение – впрочем, не уверен, что он его испытывал, – выдавали разве что чуть большая резкость движений да чуть уловимая дрожь в голосе. Я же слушал с непритворной и глубокой тревогой. Эти речи были столь новы для меня, сама природа признаний была столь необычна, что вначале они вызвали во мне полнейшее смятение, какое испытываешь, столкнувшись с совершенно непонятной мыслью.
– Вот что! – проговорил я, не найдя для ответа ничего лучше, чем это восклицание, выражающее простодушное изумление.
– Да, вот что! Это я и хотел тебе сказать, Доминик; только это, и больше ничего. Когда ты, в свой черед, попросишь меня выслушать тебя, к твоим услугам.
Я ответил ему еще лаконичнее – рукопожатием, в котором выразил всю дружбу, – и мы расстались.
Исповедь Оливье оказала на меня то влияние, какое всегда оказывают слишком неожиданные либо слишком сильно действующие уроки; хмельное питье ударило мне в голову, и потребовались долгие и беспокойные размышления, чтобы я смог разобраться в истинах, вытекающих из столь важных признаний, и понять, какие из них полезны, а какие – нет. Я находился на той ступени, когда самое невинное и самое обычное слово из словаря сердца едва ли решишься выговорить без волнения, и в самых смелых своих помыслах без внешнего толчка никогда не зашел бы дальше представлений о чувстве как о чем-то бескорыстном и безмолвном. Начать с такой малости, чтобы прийти к пылким мечтаниям, навеянным дерзкими планами Оливье; совершить переход от полного молчания к этой свободной манере говорить о женщинах; наконец, мысленно последовать за Оливье вплоть до цели, которую он рассчитывал достичь ожиданием, – тут было от чего основательно состариться за несколько часов. Тем не менее я совершил этот головокружительный скачок, но совершил в ослеплении и в ужасе, не поддающихся описанию; когда же наконец я обрел ясность мысли, потребную, чтобы вполне понять уроки Оливье, всего более я удивился, сравнив собственное лихорадочное состояние, ими вызванное, с холодной сдержанностью и хитроумными расчетами моего якобы влюбленного друга.
Книга написана французским художником и писателем Эженом Фромантеном (1820–1876) на основе впечатлений от посещения художественных собраний Бельгии и Голландии. В книге, ставшей блестящим образцом искусствоведческой прозы XIX века, тонко и многосторонне анализируется творчество живописцев северной школы — Яна ван Эйка, Мемлинга, Рубенса, Рембрандта, «малых голландцев». В книге около 30 цветных иллюстраций.Для специалистов и любителей изобразительного искусства.
Книга представляет собой путевой дневник писателя, художника и искусствоведа Эжена Фромантена (1820–1876), адресованный другу. Автор описывает свое путешествие из Медеа в Лагуат. Для произведения характерно образное описание ландшафта, населенных пунктов и климатических условий Сахары.
В однотомник путевых дневников известного французского писателя, художника и искусствоведа Эжена Фромантена (1820–1876) вошли две его книги — «Одно лето в Сахаре» и «Год в Сахеле». Основной материал для своих книг Фромантен собрал в 1852–1853 гг., когда ему удалось побывать в тех районах Алжира, которые до него не посещал ни один художник-европеец. Литературное мастерство Фромантена, получившее у него на родине высокую оценку таких авторитетов, как Теофиль Готье и Жорж Санд, в не меньшей степени, чем его искусство живописца-ориенталиста, продолжателя традиций великого Эжена Делакруа, обеспечило ему видное место в культуре Франции прошлого столетия. Книга иллюстрирована репродукциями с картин и рисунков Э. Фромантена.
«В Верхней Швабии еще до сего дня стоят стены замка Гогенцоллернов, который некогда был самым величественным в стране. Он поднимается на круглой крутой горе, и с его отвесной высоты широко и далеко видна страна. Но так же далеко и даже еще много дальше, чем можно видеть отовсюду в стране этот замок, сделался страшен смелый род Цоллернов, и имена их знали и чтили во всех немецких землях. Много веков тому назад, когда, я думаю, порох еще не был изобретен, на этой твердыне жил один Цоллерн, который по своей натуре был очень странным человеком…».
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.
Белая и Серая леди, дамы в красном и черном, призрачные лорды и епископы, короли и королевы — истории о привидениях знакомы нам по романам, леденящим душу фильмам ужасов, легендам и сказкам. Но однажды все эти сущности сходят с экранов и врываются в мир живых. Бесплотные тени, души умерших, незримые стражи и злые духи. Спасители и дорожные фантомы, призрачные воинства и духи старых кладбищ — кто они? И кем были когда-то?..
Человек-зверь, словно восставший из преисподней, сеет смерть в одном из бразильских городов. Колоссальные усилия, мужество и смекалку проявляют специалисты по нечистой силе международного класса из Скотланд-Ярда Джон Синклер и инспектор Сьюко, чтобы прекратить кровавые превращения Затейника.
«Большой Мольн» (1913) — шедевр французской литературы. Верность себе, благородство помыслов и порывов юности, романтическое восприятие бытия были и останутся, без сомнения, спутниками расцветающей жизни. А без умения жертвовать собой во имя исповедуемых тобой идеалов невозможна и подлинная нежность — основа основ взаимоотношений между людьми. Такие принципы не могут не иметь налета сентиментальности, но разве без нее возможна не только в литературе, но и в жизни несчастная любовь, вынужденная разлука с возлюбленным.