Доминик - [21]
Что до Оливье, которого вы пока видели только в классе, то пусть вам представится подросток, всех к себе располагающий, достаточно своеобразный, несведущий по части наук, не по летам сметливый в житейских делах, непринужденный в движениях, повадках, речи, не знающий о большом свете ровно ничего, но угадывающий его нравы, подражающий им, уже разделяющий все его предрассудки; вообразите себе некую необычность, страстное желание, чуть странноватое, но нимало не смешное, обогнать свой возраст, возвести себя в звание мужчины, едва достигнув шестнадцати лет, что-то от крайней молодости и от зрелости, что-то искусственное и неотразимо пленительное, – и вы поймете, почему ему удалось очаровать госпожу Сейсак настолько, что она прощала ему школьные грехи как единственное ребячество, которое еще за ним водилось. К тому же Оливье приехал из Парижа, в этом было главное его преимущество, порождавшее все остальные и, если не в глазах тетушки, то в наших глазах, выражавшее их полностью.
Когда я возвращаюсь в те далекие дни, не без душевной боли поднимаюсь к истокам своих воспоминаний, таких обыкновенных в первую их пору и таких мучительных поздней, я снова вижу наше привычное место, ломберный столик, крытый зеленым сукном, и над ним, в свете ламп, три полудетских лица, которые были улыбчивы, не омрачались и тенью истинной заботы, но на которых горести и страсти оставили со временем столько скорбных следов: маленькая Жюли со своими повадками дичка и недотроги; Мадлен, внутренне еще не вполне расставшаяся с пансионом; Оливье, говорливый, рассеянный, своенравный, элегантный без притязаний на элегантность, одетый со вкусом в те времена, когда детей одевали из рук вон дурно, особенно в нашем городке; он проворно и живо сдает карты с апломбом человека, который будет играть много и счастливо, потом вдруг отказывается продолжать игру – и это случается раз десять за два часа, – швыряет карты, зевает, заявляет: «Скука!» – и выходит из-за стола, чтобы пересесть в глубокое кресло, в котором почти тонет. Его окликали, он не шевелился. «О чем задумался Оливье?» – спрашивали вокруг. Он никому не отвечал и с тем беспокойным видом, который так шел ему, продолжал безмолвно смотреть в пространство непонятным взглядом, перемещавшимся в полутьме гостиной, словно искра, неуловимая в своей подвижности. Достаточно, впрочем, непостоянный в привычках, уже уклончивый, словно у него были какие-то тайны, которые надо скрывать, неисправный участник наших сборищ, редкий гость у себя в комнате, деятельный, праздношатающийся, обладающий свойством быть сразу повсюду и нигде, он, несмотря на свое положение птицы в клетке, умудрился и в провинции создать для себя жизнь, полную неожиданностей, и порхал, как на воле, в своей темнице. Он любил называть себя изгнанником, и, словно ему пришлось сменить Рим Августа на Фракию,[7] выучил наизусть отрывки латинских стихов эпохи упадка, которые, как он говорил, были ему утешением в этой жизни среди варваров-пастухов.
С таким товарищем я чувствовал себя очень одиноким. Мне не хватало воздуха, я задыхался в своей тесной комнатке, из окна которой не видел горизонта, не видел ничего, радующего глаз, – только высокие серые стены, над которыми вились струйки дыма да порою пролетали речные чайки. Была зима, по целым неделям шел дождь или снег; потом наступала внезапная оттепель, снег стаивал, и город казался еще черней после ослепительной белизны, которая ненадолго принарядила его по прихоти этого сурового времени года. Проходило еще много дней, и вот открывались окна, оживали звуки, наполняя улицу; слышны были голоса, перекликавшиеся из дома в дом: на подоконники выставлялись клетки с прирученными птицами, и птицы пели: сверкало солнце: я заглядывал сверху в наш садик, тесный, как колодезь, и видел почки, набухшие на закопченных ветках. Чей-то павлин, которого всю зиму не было видно, медленно карабкался на конек соседнего дома и горделиво похаживал взад и вперед; чаще всего он появлялся к вечеру, словно предпочитал для прогулок мягкое тепло закатного солнца. Тогда он распускал на фоне неба звездный сноп огромного хвоста и кричал пронзительным голосом, хриплым, как все звуки, которые слышишь в городе. Так я узнавал, что время года меняется. Потребность бежать из Ормессона не влекла меня в слишком дальние края. И я тоже прочел в «Tristia»[8] двустишия, которые твердил шепотом, мысленно переносясь в Вильнёв, единственное место, которое я знал и по которому мучительно соскучился.
Я был невесел, неспокоен и, что хуже всего, ничем не занят, даже когда работал, потому что для работы мне хватало того излишка душевных и умственных сил, который и в пору отрочества я нимало не ценил. Уже тогда у меня появились две-три странные привычки: я был помешан на сопоставлениях и на датах. Смысл первого из этих пристрастий состоял в том, что я сравнивал между собою прожитые дни, хотя все они протекали одинаково, без сколько-нибудь памятных событий, от которых становились бы лучше или хуже; я сравнивал их и разбирал по достоинству. Единственным же мерилом достоинства этих долгих дней, заполненных безнадежной скукой, была убывающая либо нарастающая напряженность всех проявлений жизни, которые я ощущал в себе. Если при каких-либо обстоятельствах я замечал, что мои способности, ощущения, память обрели большую остроту, что сознание мое, если можно так выразиться, обогатилось новыми оттенками, стало восприимчивее, если выдавался момент, когда я с особой напряженностью был сосредоточен в себе самом или с особой нежностью раскрывался навстречу внешнему миру, – такой день следовало запомнить навсегда. Отсюда еще одно пристрастие – к датам, к шифру, к символам, к иероглифам, образчики которых вы можете видеть здесь, как и в других местах, где я ощутил необходимость запечатлеть память о моменте полноты или восторга бытия. В остальное время дни мои текли вяло и равнодушно, приводя мне на память отмели, которые открываются на дне моря при каждом отливе, словно символизируя затухающую жизнь.
Книга написана французским художником и писателем Эженом Фромантеном (1820–1876) на основе впечатлений от посещения художественных собраний Бельгии и Голландии. В книге, ставшей блестящим образцом искусствоведческой прозы XIX века, тонко и многосторонне анализируется творчество живописцев северной школы — Яна ван Эйка, Мемлинга, Рубенса, Рембрандта, «малых голландцев». В книге около 30 цветных иллюстраций.Для специалистов и любителей изобразительного искусства.
Книга представляет собой путевой дневник писателя, художника и искусствоведа Эжена Фромантена (1820–1876), адресованный другу. Автор описывает свое путешествие из Медеа в Лагуат. Для произведения характерно образное описание ландшафта, населенных пунктов и климатических условий Сахары.
В однотомник путевых дневников известного французского писателя, художника и искусствоведа Эжена Фромантена (1820–1876) вошли две его книги — «Одно лето в Сахаре» и «Год в Сахеле». Основной материал для своих книг Фромантен собрал в 1852–1853 гг., когда ему удалось побывать в тех районах Алжира, которые до него не посещал ни один художник-европеец. Литературное мастерство Фромантена, получившее у него на родине высокую оценку таких авторитетов, как Теофиль Готье и Жорж Санд, в не меньшей степени, чем его искусство живописца-ориенталиста, продолжателя традиций великого Эжена Делакруа, обеспечило ему видное место в культуре Франции прошлого столетия. Книга иллюстрирована репродукциями с картин и рисунков Э. Фромантена.
Представляемое читателю издание является третьим, завершающим, трудом образующих триптих произведений новой арабской литературы — «Извлечение чистого золота из краткого описания Парижа, или Драгоценный диван сведений о Париже» Рифа‘а Рафи‘ ат-Тахтави, «Шаг за шагом вслед за ал-Фарйаком» Ахмада Фариса аш-Шидйака, «Рассказ ‘Исы ибн Хишама, или Период времени» Мухаммада ал-Мувайлихи. Первое и третье из них ранее увидели свет в академической серии «Литературные памятники». Прозаик, поэт, лингвист, переводчик, журналист, издатель, один из зачинателей современного арабского романа Ахмад Фарис аш-Шидйак (ок.
Дочь графа, жена сенатора, племянница последнего польского короля Станислава Понятовского, Анна Потоцкая (1779–1867) самим своим происхождением была предназначена для роли, которую она так блистательно играла в польском и французском обществе. Красивая, яркая, умная, отважная, она страстно любила свою несчастную родину и, не теряя надежды на ее возрождение, до конца оставалась преданной Наполеону, с которым не только она эти надежды связывала. Свидетельница великих событий – она жила в Варшаве и Париже – графиня Потоцкая описала их с чисто женским вниманием к значимым, хоть и мелким деталям.
«Мартин Чезлвит» (англ. The Life and Adventures of Martin Chuzzlewit, часто просто Martin Chuzzlewit) — роман Чарльза Диккенса. Выходил отдельными выпусками в 1843—1844 годах. В книге отразились впечатления автора от поездки в США в 1842 году, во многом негативные. Роман посвящен знакомой Диккенса — миллионерше-благотворительнице Анджеле Бердетт-Куттс. На русский язык «Мартин Чезлвит» был переведен в 1844 году и опубликован в журнале «Отечественные записки». В обзоре русской литературы за 1844 год В. Г. Белинский отметил «необыкновенную зрелость таланта автора», назвав «Мартина Чезлвита» «едва ли не лучшим романом даровитого Диккенса» (В.
«Избранное» классика венгерской литературы Дежё Костолани (1885—1936) составляют произведения о жизни «маленьких людей», на судьбах которых сказался кризис венгерского общества межвоенного периода.
В сборник крупнейшего словацкого писателя-реалиста Иозефа Грегора-Тайовского вошли рассказы 1890–1918 годов о крестьянской жизни, бесправии народа и несправедливости общественного устройства.
В однотомник выдающегося венгерского прозаика Л. Надя (1883—1954) входят роман «Ученик», написанный во время войны и опубликованный в 1945 году, — произведение, пронизанное острой социальной критикой и в значительной мере автобиографическое, как и «Дневник из подвала», относящийся к периоду освобождения Венгрии от фашизма, а также лучшие новеллы.
Белая и Серая леди, дамы в красном и черном, призрачные лорды и епископы, короли и королевы — истории о привидениях знакомы нам по романам, леденящим душу фильмам ужасов, легендам и сказкам. Но однажды все эти сущности сходят с экранов и врываются в мир живых. Бесплотные тени, души умерших, незримые стражи и злые духи. Спасители и дорожные фантомы, призрачные воинства и духи старых кладбищ — кто они? И кем были когда-то?..
«Большой Мольн» (1913) — шедевр французской литературы. Верность себе, благородство помыслов и порывов юности, романтическое восприятие бытия были и останутся, без сомнения, спутниками расцветающей жизни. А без умения жертвовать собой во имя исповедуемых тобой идеалов невозможна и подлинная нежность — основа основ взаимоотношений между людьми. Такие принципы не могут не иметь налета сентиментальности, но разве без нее возможна не только в литературе, но и в жизни несчастная любовь, вынужденная разлука с возлюбленным.
Человек-зверь, словно восставший из преисподней, сеет смерть в одном из бразильских городов. Колоссальные усилия, мужество и смекалку проявляют специалисты по нечистой силе международного класса из Скотланд-Ярда Джон Синклер и инспектор Сьюко, чтобы прекратить кровавые превращения Затейника.