Долг - [2]
(Опять Гости. Она не устоит. Точно. Она никогда не могла устоять, когда дело касалось мамы. Следующая остановка — город Шатких Устоев. Тебе это отлично известно.)
«…Мы покидаем сей мир, чтобы узреть тебя, милосердный судия, и воссоединимся с тобой в вечном блаженстве. Мы взываем к тебе через Христа, господа нашего. Аминь».
Отец Билл кладет руку на мамин лоб — вернее, пытается это сделать. «Все в порядке, Мэри, — шепчет он, — все в порядке: Фрэнк и твоя матушка ждут тебя; не надо бояться: Господня любовь облегчит твои страдания и доставит тебя домой».
Он шепчет ей что-то еще, совсем уж тихо, потом, кивнув тебе и твой сестре, поспешно выходит.
Ты не хотел да это смотреть, поскольку отлично знал, что увидишь, но отец Билл ушел, а значит, смотреть больше было не на что.
Ну вот. Теперь все как надо, верно? Да, верно. Исход предопределен, как ни пытайся изменить его, копаясь в прошлом. А ты и не заметил, пока не стало слишком поздно. Что не так с этой картинкой? Слишком много пляшущих черных точек.
Ладно, а теперь что?
Долг.
Ты оборачиваешься к Лизбет, которая глядит да тебя, удивленно улыбаясь, и ее глаза говорят: «Может-все-еще-обойдется». Она держит маму за руку и ггьггается выглядеть счастливой, раз за разом безмолвно вопрошая: а я счастлива? Она вернулась, сна с нами, мы И не надеялись, но она с нами Может, то, что она очнулась, это знак? Может… Может?
(Город Шатких устоев — эта остановка Город Шатких Устоев)
Ты качаешь головой. Радость гаснет, вспыхивает на миг, словно Лизбет пришло на ум, как тебе возразить, и вновь гаснет — окончательно. Она знает, что ты имел в виду, качая головой..
И мама тоже.
Теперь она смотрит прямо на тебя, и ты знаешь, что означает этот взгляд. О да, веки у нее опущены, а воспаленные глаза тусклы, но взгляд Тот Самый. Он говорит — и как ты только мог сотворить эдакое?
Как часто за свои сороке липшим ты ловил на себе этот ее взгляд? Да и, если уж на то пошло, не только от нее — от любого. Да, мама, погляди на меня. Я больше не твой сын — я то, во что т превратился. Сорок один, разведен, одинок (ну, не совсем одинок, ты не поймешь, никто не поймет насчет Гостей), близких друзей нет, и вот я здесь, чтобы убить тебя, потому что именно так ты думаешь, да, мама? «Мой сын собирается меня убить». Потому что ты знаешь — будь здесь одна лишь Лизбет, она не справилась бы. Ты всегда умела убедить ее в чем угодно, но я? Я унаследовал твое упрямство, вот что тебе ненавистно. Наверняка ты и меня сейчас ненавидишь. Или всегда ненавидела, как знать…
«Я так рада видеть тебя», — шепчет маме Лизбет, сжав ее руку и целуя в щеку. Но мама продолжает дрожать, все еще пытается указать на что-то, все еще возражает.
«Тут все хотят тебя повидать, — говорит Лизбет. — Мы всех позвали. Ты сегодня пользуешься успехом».
Ты делаешь глубокий вдох и подходишь к постели. «Привет, мама, — говоришь ты, но голос у тебя какой-то чужой, верно? И когда ты стал говорить чужим голосом? Странно, Лизбет и мама тебя, похоже, узнают. — Я думал, ты будешь крепко спать».
Она продолжает трясти головой, и ты впервые замечаешь, до чего у нее большие глаза (Точь-в-точь олень, застигнутый светом фар, говорят Гости). В первый раз ты позволяешь себе признаться — она напугана. Она знает, что должно случиться, и она не хочет, чтобы это случилось, но стоит лишь глянуть в твои глаза, чтобы понять — она обречена. Может, будь тут одна лишь Лизбет, у нее еще был бы шанс, но ты… О да, тут ей конец!
Слезы текут у нее из глаз, рот пытается вытолкнуть слова, но безуспешно — мешает трубка. Череда свистящих всхлипов и булькающих стонов — пародия на язык. Вот и все, на что она способна, — это, да указующий перст, да слезы.
Ты приближаешься к ней и мягко стаскиваешь трясущуюся руку. «Я люблю тебя, мама», — говоришь ты, и на сей раз голос уже напоминает твой собственный — эхо, да, дальнее и слабое, но без сомнения, эхо твоего голоса. «Ужасно, ты так долго была больна. Доктор сказал, ты… уже никогда больше не сможешь дышать сама. Тебе придется постоянно лежать — только так ты и сможешь дышать, понимаешь?»
Ее веки дрогнули, и одна-единственная слезинка соскользнула из угла левого глаза и проложила медленную блестящую дорожку от виска в ухо. Ты вытаскиваешь из кармана тряпицу и вытираешь слезу перед тем, как та скользнёт в слуховой проход Именно это всегда раздражало тебя самого, когда ты плакал, лежа на спине, а уж для нее это должно быть вдвойне невыносимо, она ведь не может поднять руку, со всеми этими иглами, утыкавшими ее вены, точно подушечку для булавок. Ты вытираешь ей слезу, как и положено Хорошему Мальчику, который любит маму.
«Пожалуйста, не плачь», — говоришь ты, и эхо твоего голоса отражает нотку отчаяния, но мама морщит лоб и каждая линия на ее лице от самой крохотной и незначительной до самой глубокой делается все выразительней, одна за другой искажаясь болью, географическая карта лица, топография жизненного пути. «Вот эта от той ночи, когда у тебя был разрыв селезенки, и мы сидели в приемном покое скорой, твой папа и я, гадая, переживешь ли ты операцию или мы потеряем нашего малыша; вот эта, под моим правым глазам, — от всех тех ночей, которые я провела над бакалейными карточками, пока твой папа участвовал в забастовке, и приходилось трястись над каждым пенни, может, этой морщинки бы и не было, если бы я призналась себе, что мне не обойтись без очков, но, даже и признайся я, купить их тогда было не на что, так что я щурилась и щурилась…»
«…Смертный грех, когда человек быстро проглатывает бесподобный, поистине изумительный чизбургер; неважно, ешь ли ты в ресторане или дешевой забегаловке: кто-то взял на себя труд приготовить его своими руками, и этот труд нужно уважать, даже если повар никогда не узнает, как ты восхищен его умением обращаться с грилем и лопаткой».