Дольче агония - [82]

Шрифт
Интервал

или городской сад, городской суд: «Дамы и господа присяжные… Разрешите мне для начала сказать несколько слов непосредственно судье». Он поворачивается к судье и, ошеломленный, узнает в нем своего собственного отца, огромного и царственного в своей черной судейской мантии. Как же я его сразу не узнал? — изумляется Брайан. «Приступай! — рычит его отец. — Что ты имеешь сказать в свою защиту?» Изрядно перепуганный, Брайан принимается искать конспект своей речи, роясь в ворохе бумаг, которые держит в охапке. Куда же он мог подеваться? — с каждой секундой Брайан паникует все сильнее. Как мне вести защиту в собственном процессе, если я не могу найти бумагу? «Итак? — гремит его родитель. — Ты соберешься сегодня или прикажешь ждать до завтра?» Потом зал суда исчезает, они с отцом в саду перед их домом в Лос-Анджелесе, Брайан пытается установить барбекю, бумажная кипа в его руках превращается в книжицу-руководство, но не хватает нескольких металлических деталей, и он не может понять, как эта штука работает. «Ради всего святого, — шипит отец вне себя от раздражения, — ты вправду решительно ничего не способен сделать так, как следует? Ну же, шевелись!» Тут Брайан принимается хныкать, а отец набрасывается на него: «Маменькин сынок! Весь в мамашу! Плакса! Мокрая курица! Педик!..» И чем горше плачет Брайан, тем сильнее, злобно, по-садистски ярится его отец: он приплясывает вокруг мальчика, хлещет его мокрой тряпкой, бьет, щиплет, донимает по-всякому… «Бедный крошка! Он не в состоянии установить барбекю, а?! Это для него слишком сложно! Вот недоумок! Ни к чему не пригоден!» В конце концов он хватает Брайана за плечи и что было сил толкает, заставляя грохнуться прямо на злополучное барбекю, которое разваливается с металлическим лязгом. Но это всего лишь звякнула кастрюля, которую Чарльз, желая заварить себе чайку, пытается извлечь из вороха посуды, нагроможденного на сушилке. Он, в общем, доволен тем, как продвигается его стихотворение, однако «немота человека который спит» звучит довольно плоско. Слишком очевидно. А надо найти способ заставить услышать молчание зимнего ландшафта. А ритм, напротив, хорош: «не-мо-ТА че-ло-ВЕ-ка ко-ТО-рый СПИТ». Слова дышат в его мозгу, обретают жизнь, взваливают на себя груз предельной ясности, полнятся смыслом, как бывает всякий раз, когда ему удается так вот раствориться в работе, в самом сердце ночи, на кухне, пока Мирна и дети безмятежно спят совсем рядом, в двух шагах; «немота» (это «не-мо» звенит, простирается перед тобой, как дорога, убегающая за горизонт), «человека» (рука, доверчиво протянутая ладонью вверх), «который» — эти три слога звучат убаюкивающе, как «ту-ту-ту» идущего поезда, «спит» — та же рука, сжатая в кулак, Патриция стучит кулаком по столу. «Я больше не могу! — орет она, и Джино с Томасом вскидывают на нее испуганные глаза. — Зачем вы намалевали на полу?» — «Потому что эта васильковая краска такая красивая», — дрожащим голосом лепечет Джино. «Не беспокойся, мама, — говорит Томас, — это же всего-навсего линолеум, все смоется». И маленькая девчушка тоже здесь, на заднем плане, но Патриция различает ее смутно, только уголком глаза. «Почему ты никогда меня не видишь?» — спрашивает девочка. «Ну разумеется, я вижу тебя, дорогая!» — потрясенная, возражает Патриция. «Нет, — настаивает ребенок. — Ты даже сейчас не хочешь посмотреть на меня!» Патриция разражается рыданиями, роняет голову на стол, Джино и Томас бросаются ее утешать. «Все хорошо, мама, все в порядке», — твердят они, гладя ее по голове, по плечам, но их слова распадаются на щебет и чириканье, их руки превращаются в птиц, кружащихся и порхающих подле своей матери. Все птицы уснули, они крепко спят, и вьюга утихла, теперь снежные хлопья опускаются на землю медленно, все реже, неравномерней, они словно устали, и вокруг воцаряется безмолвие смерти, но на самом деле дом живет, наполненный сонным бормотанием своих обитателей, Хэл Младший испускает струйку мочи и наслаждается ощущением влажного тепла, в мозгу у него теснятся бессвязные образы, краски и побуждения, толчки удовольствия, разрозненные звуки, «ма-ма-Хэл-ба-бо,» ласковые фрагменты возможностей английской речи, для него они столь же конкретны и чувственно осязаемы, как яблочный сок или овсяная каша. Прямая, жесткая и бессонная, Рэйчел вытягивается на своей узкой кровати… «Как миссис Дэллоуэй», — говорит она себе. Приподнявшись на локте, она глотает вторую таблетку снотворного, и ее разум наконец отпускает себя на волю, расслабляется, тревога, привычно терзающая свою добычу — ее душу, на время разжимает когти… однако ей ведь пора читать лекцию, время позднее, как же вышло, что уже так поздно, она бросается к университету, бежит, но под ноги все время подворачиваются горбы снега, предательски скользкие, они мешают ей двигаться к цели, она перебирается через них на четвереньках, но, поскольку на ней узкая юбка, нейлоновые колготки и туфли на высоких каблуках, она бесперечь оскальзывается на льду, ее колени в ссадинах, нервы на пределе, она готова расплакаться: в таком состоянии я никак не смогу читать лекцию! — говорит она себе и, достав из сумочки тюбик с транквилизатором, глотает целую пригоршню… Нет, это слишком, это меня доконает, превратит в зомби… я не смогу собраться с мыслями… и тут она принимается срыгивать таблетки… выплевывать их в снег, пытаясь высчитать, сколько надо оставить, чтобы обрести спокойствие, но не одуреть… Она так мечется, что просыпается Дерек, спящий на такой же узкой, неудобной кровати в другом углу комнаты. Закаленный в испытаниях, он навостряет уши, вглядывается в темноту… Что такое, случилось что-нибудь?.. Нет, похоже, все спокойно… но ему здорово не по себе. Голова тяжелая. В животе острая боль. Это все шампанское, не надо было пить его так много, особенно после вина, не говоря уж о пунше. Господи, как не хочется второй раз ложиться на операционный стол… «И что ты все жалуешься? — говорит Вайолет, его мамаша. — Твой отец умер, на тебя это так подействовало, что ты даже не соизволил приехать проститься с ним, твоя мать страдает флебитом, ревматизмом, гипертонией и подагрой, а у тебя чуть только немножко заноет в животе, и ты сразу хнычешь. Старость? Идиоты! Я даже не пойму, о чем это ты толкуешь. Вот исполнится тебе семьдесят пять, тогда и приходи, поговорим о тяготах преклонного возраста». — «Это не получится». — «Почему?» — спрашивает мать, и он не осмеливается сказать ей, что, когда ему стукнет семьдесят пять, она будет лежать в могиле. «Не сердись, Вайолет, — говорит он ей. — Все устроится, я зайду повидаться с тобой, как только выберусь, мне непременно надо закончить эту статью, и я тебе сразу позвоню, обещаю». И он пускается в дорогу к дому, где его ждет работа. «Обещаешь, как же! Знаю я твои обещания!» — жужжит в ушах злобный голос матери, а он между тем с мучительным трудом одолевает склон холма в этом городе, знакомом и все-таки чуждом, с его мощеными улицами и старыми обветшалыми кирпичными строениями. Кэти тоже здесь, в этом чужом городе, но она понятия не имеет, как сюда попала: села с дочкой Элис в автобус номер 79, но автобус остановился посреди квартала, где она ни разу не была, водитель преспокойно покинул свое место, пошел и уселся на террасе кафе: «Мне здесь очень по душе», — заявил он вместо объяснения. И впрямь, место до того красивое, аж дыхание перехватывает… да сверх того здесь еще разыгрывается что-то вроде карнавала. Шофер прав, говорит себе Кэти, чего ради нам стремиться дальше? Она блаженствует оттого, что Элис делит с ней ее радость: взявшись под руки, они идут к цыганскому табору, и… о чудо… с ними мать Кэти! «Мама! — ликует Кэти. — Я думала, ты умерла!» — «Вовсе нет, — отвечает мать и звонко хохочет. — Мне просто не хотелось тебя стеснять, вот и все. Здесь чудесно, не правда ли?» Кэти улыбается во сне, ее улыбка мягко проплывает в воздухе туда, где тело Бет раскинулось на полу, в объятиях спящего рядом Брайана. Улыбка на мгновение зависает над головой Бет, не в силах ослабить узел тягостного напряжения, сморщившего лоб, ведь мозг Бет, дремлющий там, в своей костяной раковине, не прекращает своей деятельности, Бет подвергается сейчас серьезному хирургическому вмешательству. Она разом и пациентка, без чувств распростертая на операционном столе, и врач, приказывающий сестрам по мере надобности подавать нужные инструменты. Ее брюшная полость вскрыта, там внутри какой-то чужеродный предмет, она силится разглядеть, что это, но там мелькает столько рук медицинского персонала, они мешают его распознать, довольно объемистая штука, свернулась между желудком и печенью… и она там дергается… Что же это может быть? Рыба. Им надо как угодно исхитриться, но извлечь ее, это совершенно необходимо. Рыба, которая трепещет, там… под искрящейся поверхностью реки Припяти… Да! Попалась! Леонид поймал ее! Без ума от радости, он взбирается на камень, а отец, стоя сзади, держит его за бока, чтобы он не свалился, вытаскивая форель… Бог ты мой, да она огромная!.. Она бьется, колотит хвостом по воде… Что за фантастическое ощущение — эти панические метания рыбы, сперва передаваемые через леску и удилище, потом угнездившиеся прямо здесь, в его тощеньких мальчишеских руках… Да, это здорово! Леонид таки вытащил ее! То-то же! То-то! Солнце начинает клониться к закату, день на исходе, но мгновение так совершенно, что ему боязно услышать голос отца, который вот-вот скажет, что пора возвращаться. «Когда день умирает играя», пишет Чарльз. Ладно, это хорошо, уж тут-то я уверен. «Умирает играя»… этот ассонанс, отзвук, эхо «ра», словно горестное предвестье, да, великолепно… «Чтоб ланью кануть в тень чащобы / Опустошенной как лицо». Можно ли увидеть бегущую лань, как если бы это было лицо человека? Однако же я знаю, что хочу сказать. Когда в лесной глуши вдруг столкнешься с ланью… эта встреча взглядов, людского и звериного, это внезапное узнавание, затаишь дыхание, а потом… ах! убежала. Вот только слово «опустошенное» явственно тяготеет к слову «лицо»: куда естественнее сказать так о лице, чем о чащобе. Может быть, так: «Лань канет / Как лицо в лесу опустошенном»… Пожалуй, так лучше. Боже мой, как он сильно кашляет, бедный Шон. Возможно, мне бы стоило отнести ему чашку чая. Но я не хочу портить ему ночь с Патрицией. Милашка эта Патриция. До невозможности симпатичная. Этажом ниже, на миг вынырнув из сна, Патриция просовывает руку под темно-синюю майку Шона, гладит его по спине. «Послушай-ка, — шепчет она, улучив минутку между двумя приступами, — этот твой кашель, он меня беспокоит. Ты не хочешь сходить к врачу?» Ей вдруг вспоминается недавний сон про оперу: «calvo dentello», кружевная накидка… да нет, говорит она себе, «calvo» это не накидка, это лысый. Лысое кружево… чушь какая-то. «Уже был», — говорит Шон. «Тебе прописали какое-нибудь лекарство?» Но ответ Шона заглушает новый припадок вулканического кашля, и, по мере того как Патриция позволяет себе соскользнуть в забытье, кашель оборачивается собачьим лаем. Она подходит к собору своего детства, или, вернее, это не собор, а стена, с четырех сторон ограждающая красивый сад, где мужчины и женщины, одетые, как для мессы, вооружась заступами, весело разрывают гряду холмиков. «Что вы делаете?» — спрашивает Патриция, а пес между тем продолжает без умолку лаять. «Это могилы наших предков, — объясняют они ей. — Надо снова сделать кладбище местом богослужения». И действительно, она видит человека, который быстро рисует на одной из стен витраж, что был здесь встарь. «Это гениально!» — восклицает она, объятая восторгом. Подняв глаза, она видит, что херувимы, изваянные на капители, ожили, они медленно двигаются, сплетаясь между собой, а усики каменных цветов щекочут их головы и тела. «Это гениально!» — в экстазе твердит Патриция, а собака все лает, и снегопад кончился, к тому же в дальнем конце коридора, в комнате для гостей, Хлое снится лето. Да, солнечный денек, свет блистает ослепительно и грозно, как лезвие ножа, а она с Хэлом Младшим приехала в Лос-Анджелес, ей надо там кого-то повидать. Она ставит на газон переносную корзинку-колыбель — ребенок меньше, чем в действительности, немыслимо мал и хрупок; корзинка потихоньку-полегоньку накреняется, и дитя выпадает на траву… а потом, хотя ничего, похожего на выстрел, не было слышно, с неба валятся два громадных черных ворона, мертвые, в крови, их тела искромсаны пулями: один плюхается на крыльцо, другой… на ребенка. Мертвая птица накрывает живое дитя. Вздрогнув, Хлоя пробуждается, растерянно смотрит вокруг: где я, где я, где я? Вместо стен вокруг сплошные полки с книгами… А, ну да, мы в гостях у Шона Фаррелла, на что им столько книг, эти люди, они думают, что книги защитят их от мира, но это чушь, а, Кол? Нет никакой защиты, никакой поддержки, книги хотят превратить жизнь в истории, да только блажь все это… Помнишь черепашек, Кол? Где мы их тогда раздобыли, уж и не знаю… Помнишь, как это было занятно: берешь их за панцирь и чувствуешь, как они у тебя в руках ножками сучат, будто сказать хотят: «Эй! Куда земля подевалась?!» А когда их перевернешь, они снизу такие миленькие, желтовато-коричневые, прямо не ожидаешь, верх-то у них темно-серый… Мы еще черепашьи бега устраивали, помнишь? Каждый брал по черепахе, держал их у газонного бортика — «На старт, внимание, марш!» — и отпускали. Но они вместо того, чтобы бежать по прямой, принимались бродить по газону, как придется. Так оно и в жизни, правда, Кол? Люди притворяются, что участвуют в бегах, как будто если по прямой, то придешь к какому-то финишу, но на самом деле они всего-навсего сборище безмозглых черепах. Не знают, куда идут, не понимают, где финишная прямая, да если кто ее и найдет, победитель все равно никакого приза не получит. Ты все еще не понял этого, Хэл? Что они тебе дали, все твои годы учения, если ты даже этого не усвоил? Повернувшись в постели, она, желая укрыться получше, натягивает на себя теплое одеяло таким образом, что все большое тело ее мужа внезапно оказывается открыто, а в комнате царит холод (экономя на отоплении, Шон так отрегулировал термостат, чтобы в ночное время он автоматически снижал температуру с двадцати градусов до пятнадцати). Трясясь от стужи, Хэл быстренько ускользает в сновидение, которое он впоследствии вставит в свой роман о Клондайке: сон, где несколько эскимосов находят окоченевший труп старателя, размораживают его, разделывают на части и готовят из них рагу. Надеюсь, эскимосы не будут на меня в обиде, думает Хэл, когда холод снова будит его. Посветив себе крошечным электрическим фонариком, чтобы не потревожить покой жены и сына, он записывает сон в блокнот, который всегда оставляет возле своей кровати. Инуиты, вот кто это был. Надеюсь, инуиты не обидятся. А если вздумают протестовать, я им скажу, что это всего лишь сон: в 1890 году представления белых оставались таковы, что все, у кого не белая кожа, в их глазах выглядели дикарями и каннибалами. Это кошмар расиста, вот, а совсем не личная авторская точка зрения. Боже милостивый, да здесь околеть можно! Он поворачивается к Хлое и осторожно тянет одеяло к себе, пока снова не оказывается укрыт. «В снегу людской и волчий след», — в семьдесят пятый раз за последние полчаса тихим голосом повторяет Чарльз, но теперь слова уже размываются перед его глазами, и он засыпает, уронив голову на исписанный, во всех направлениях исчерканный лист. Между тем гаснет огонь в очаге, возле которого стоит кресло-качалка, руки и ноги Арона коченеют от холода, и мать растирает их, читая ему пушкинского «Странника»; дойдя до строк, где говорится об огне: «Наш город пламени и ветрам обречен», она начинает согревать ему руки своим дыханием, потом прячет их к себе под мышки, там они задевают ее грудь: резкая дрожь наслаждения и брезгливости пронизывает тело Арона. Потом мать зажимает его ноги между своими коленями, хохоча: «Попался! Ты мой пленник!» Он хочет вырваться от нее любой ценой, но чем отчаянней он сопротивляется, пытаясь освободиться из материнских тисков, тем крепче она его держит, и, наконец, перепуганный, скулящий, он дергается изо всей мочи и вырывается на волю. Мать отпускает его так внезапно, что он падает навзничь и просыпается, задыхаясь в своем кресле-качалке; мирное, равномерное похрапыванье Леонида, спящего на канапе, Брайана, растянувшегося на полу, и Чарльза, прикорнувшего на кухне, возвращает его к реальности… Ну ладно, ладно. Теперь он прячет руки промеж своих собственных колен и там, согревая, растирает их друг о дружку, пока новое сновидение не уводит его отсюда.

Еще от автора Нэнси Хьюстон
Печать ангела

Первый роман на русском языке известной канадской писательницы Нэнси Хьюстон – необыкновенная история любви немки и еврея, обожженных Второй мировой войной. Действие происходит во Франции, погрязшей в другой войне – с Алжиром. Хьюстон говорит о проблемах личной и общей вины, об ответственности выбора. За перипетиями классического любовного треугольника видна история Европы самых бурных, самых смутных времен уже ушедшего столетия.


Обожание

Новая книга Нэнси Хьюстон, полюбившейся читателям по романам «Печать ангела» («Текст», 2002) и «Дольче агония» («Текст», 2003).Участники воображаемого судебного разбирательства соперничают в любви и ненависти к гениальному актеру Космо и открывают тайну его смерти.


Линии разлома

Нэнси Хьюстон принадлежит к числу любимых авторов издательства «Текст». Ранее были выпущены ее романы «Печать ангела», «Дольче агония» и «Обожание». Каждая новая книга Нэнси Хьюстон — свидетельство неизменного таланта и растущего мастерства писательницы. Ее последний роман, вышедший в 2006 году, выдвигался на ряд престижных литературных премий, в том числе и на главную награду года — Гонкуровскую премию, был удостоен премии «Фемина». В этом масштабном произведении писательница вновь, после «Печати ангела», обращается к теме Второй мировой войны и через историю четырех поколений одной семьи рисует трагедию целого континента.


Рекомендуем почитать
Всё, чего я не помню

Некий писатель пытается воссоздать последний день жизни Самуэля – молодого человека, внезапно погибшего (покончившего с собой?) в автокатастрофе. В рассказах друзей, любимой девушки, родственников и соседей вырисовываются разные грани его личности: любящий внук, бюрократ поневоле, преданный друг, нелепый позер, влюбленный, готовый на все ради своей девушки… Что же остается от всех наших мимолетных воспоминаний? И что скрывается за тем, чего мы не помним? Это роман о любви и дружбе, предательстве и насилии, горе от потери близкого человека и одиночестве, о быстротечности времени и свойствах нашей памяти. Юнас Хассен Кемири (р.


Колючий мед

Журналистка Эбба Линдквист переживает личностный кризис – она, специалист по семейным отношениям, образцовая жена и мать, поддается влечению к вновь возникшему в ее жизни кумиру юности, некогда популярному рок-музыканту. Ради него она бросает все, чего достигла за эти годы и что так яро отстаивала. Но отношения с человеком, чья жизненная позиция слишком сильно отличается от того, к чему она привыкла, не складываются гармонично. Доходит до того, что Эббе приходится посещать психотерапевта. И тут она получает заказ – написать статью об отношениях в длиною в жизнь.


Неделя жизни

Истории о том, как жизнь становится смертью и как после смерти все только начинается. Перерождение во всех его немыслимых формах. Черный юмор и бесконечная надежда.


Белый цвет синего моря

Рассказ о том, как прогулка по морскому побережью превращается в жизненный путь.


Возвращение

Проснувшись рано утром Том Андерс осознал, что его жизнь – это всего-лишь иллюзия. Вокруг пустые, незнакомые лица, а грань между сном и реальностью окончательно размыта. Он пытается вспомнить самого себя, старается найти дорогу домой, но все сильнее проваливается в пучину безысходности и абсурда.


Огненные зори

Книга посвящается 60-летию вооруженного народного восстания в Болгарии в сентябре 1923 года. В произведениях известного болгарского писателя повествуется о видных деятелях мирового коммунистического движения Георгии Димитрове и Василе Коларове, командирах повстанческих отрядов Георгии Дамянове и Христо Михайлове, о героях-повстанцах, представителях различных слоев болгарского народа, объединившихся в борьбе против монархического гнета, за установление народной власти. Автор раскрывает богатые боевые и революционные традиции болгарского народа, показывает преемственность поколений болгарских революционеров. Книга представит интерес для широкого круга читателей.


Мех форели

«Мех форели» — последний роман известною швейцарского писателя Пауля Низона. Его герой Штольп — бездельник и чудак — только что унаследовал квартиру в Париже, но, вместо того, чтобы радоваться своей удаче, то и дело убегает на улицу, где общается с самыми разными людьми. Мало-помалу он совершенно теряет почву под ногами и проваливается в безумие, чтобы, наконец, исчезнуть в воздухе.


Горизонт

Каждая новая книга Патрика Модиано становится событием в литературе. Модиано остается одним из лучших прозаиков Франции. Его романы, обманчиво похожие, — это целый мир. В небольших объемах, акварельными выразительными средствами, автору удается погрузить читателя в непростую историю XX века. Память — путеводная нить всех книг Модиано. «Воспоминания, подобные плывущим облакам» то и дело переносят героя «Горизонта» из сегодняшнего Парижа в Париж 60-х, где встретились двое молодых людей, неприкаянные дети войны, начинающий писатель Жан и загадочная девушка Маргарет, которая внезапно исчезнет из жизни героя, так и не открыв своей тайны.«Он рассматривал миниатюрный план Парижа на последних страницах своего черного блокнота.


Пора уводить коней

Роман «Пора уводить коней» норвежца Пера Петтерсона (р. 1952) стал литературной сенсацией. Автор был удостоен в 2007 г. самой престижной в мире награды для прозаиков — Международной премии IMРАС — и обошел таких именитых соперников, как Салман Рушди и лауреат Нобелевской премии 2003 г. Джон Кутзее. Особенно критики отмечают язык романа — П. Петтерсон считается одним из лучших норвежских стилистов.Военное время, движение Сопротивления, любовная драма — одна женщина и двое мужчин. История рассказана от лица современного человека, вспоминающего детство и своего отца — одного из этих двух мужчин.


Итальяшка

Йозеф Цодерер — итальянский писатель, пишущий на немецком языке. Такое сочетание не вызывает удивления на его родине, в итальянской области Южный Тироль. Роман «Итальяшка» — самое известное произведение автора. Героиня романа Ольга, выросшая в тирольской немецкоязычной деревушке, в юности уехала в город и связала свою жизнь с итальянцем. Внезапная смерть отца возвращает ее в родные места. Три похоронных дня, проведенных в горной деревне, дают ей остро почувствовать, что в глазах бывших односельчан она — «итальяшка», пария, вечный изгой…