Дочь - [59]

Шрифт
Интервал

— Помоги мне, Сэм. Сделай это ради истории. Ты ведь тоже хочешь выяснить все обстоятельства, хочешь тщательно проверить свой рассказ? Это важно и для тебя, правда?

— А для тебя что важно?

— Для меня? Для меня это не важно, мне это просто интересно.

— Ты думаешь, что сможешь меня уболтать, да? Что я разрешу тебе издать книгу?

— А что, это преступление? Разве не ты хотел ее напечатать? Что изменилось? Книга-то все равно написана.

— Мы об этом еще поговорим, Макс. А сейчас я попробую немного вздремнуть, если ты не против.

— Сэм, секундочку. Поищи письмо, пожалуйста. Уверяю тебя, это очень важно, и для тебя тоже.

— Ладно, — устало пробормотал он, — я подумаю.

Только когда мы разъединились, я спросил себя: а почему, собственно, это важно для меня?

70

В одиннадцать вечера Сэм перезвонил. Я еще не спал.

— Теперь, наверное, ты спишь, — сказал он.

Голос его звучал тверже, чем утром, но обеспокоенно.

— Я тебя ни от чего не отвлекаю, а, Макс?

В данном случае это был странный вопрос.

— Что-то случилось с Лизиным письмом. Я очень хорошо искал, во всех папках, за все годы, но или я сделал какую-то дурацкую ошибку, или оно исчезло! Я просто нигде не могу его найти. Его нет в папках с корреспонденцией. Но я точно знаю, что получал это письмо.

— А что там было написано? — Я старался говорить спокойно.

— Н-ну, там была какая-то странная, почти истерическая история. Что-то о женщине, которая знала Феддерса ван Флиита… Кстати, ты знаешь, кто это?

— Да, — прошептал я.

— Отлично, так вот, эта женщина надеялась, я полагаю, узнать о нем что-то через Лизу. Она где-то узнала, что он, после того, как предал нас, записался в немецкую армию, чтобы воевать на Восточном фронте. Но это были только слухи. Я в своей книге об этом вскользь упоминаю.

— В каком месте? — спросил я, потому что не заметил в книге ничего подобного.

— В отдельном приложении, с которым я еще не решил, что делать. Я думаю, вернее, считаю неэтичным подвергать публичному осуждению без достаточных доказательств того, кто в те дни был слишком молод. И у меня нет никакого желания тратить время на этого мальчишку. Честно говоря, он меня не занимает. Он предал нас, нанес нам невосстановимый, непростительный вред. И довольно об этом. И знаешь что: мне удобнее было бы узнать, что он и дальше продолжал вести себя так же, чем если это был глупый импульсивный поступок, который он, может быть, совершил случайно. Я много лет думал над этим вопросом. Если бы между мной и Лизой ничего не было, может быть, Ханс не предал бы нас? А если бы я не застал их в кладовке, что тогда? Если бы я не рассказывал Хансу с таким энтузиазмом о нашей культурной жизни в Амстердаме, может быть, он не был бы так ревнив? Если бы я не старался завоевать его уважение? Et cetera… Но и после всех разоблачений он оставался обычным мерзавцем. Ничто не изменило бы его, никаких «если» не существовало — все просто: засранец, предатель, дерьмо. Это стало, кстати, чудовищной трагедией для его родителей. Они желали нам добра, я уверен. Потом я понял, что и они, должно быть, дорого заплатили за свои благие намерения. По крайней мере, необходимо это узнать… Если бы я решил публиковать свою книгу… Но куда девалось письмо?

— А ты не помнишь, зачем эта женщина расспрашивала Лизу? Она историк? — спросил я.

— Этого не вспомню. Я ведь Лизе даже не ответил, уж не знаю почему. Наверное, не хотел больше иметь дело со всем этим. — Он помолчал, собираясь с мыслями. — Но у меня есть и хорошая новость: с утра я вспомнил-таки Лизину новую фамилию. Мандельбаум. Я вспомнил, потому что у нее на террасе, в горшках, растут миндальные деревья. Она как-то раз написала мне об этом, она так хорошо все описала, что я словно увидел их перед собой. Кажется, он был доктором, ее муж, специалистом по легочным болезням или вроде того, в Иерусалиме… если он еще жив, то, должно быть, давно на пенсии. Его звали Мандельбаум. Ури Мандельбаум.

— Чудесно… это облегчает дело. Вот только письма нам, наверное, не найти. Ты его никогда не перечитывал?

— Насколько помню, нет.

— Но ты помнишь, когда получил его, в какое время?

— Да какая разница? Давно. Много времени прошло. Должно быть, еще до Сабины, во времена расцвета The Milky Way. Я никогда не говорил о нем Сабине, но когда мы познакомились, попросил ее привести в порядок мою корреспонденцию. Помню, как я был доволен, что легко мог найти все, что хотел, особенно когда начал писать.

— Загадочная история. А больше ничего не пропало, ты не смотрел, остальные письма все на месте?

Сердце мое билось тяжко и медленно и не поставляло мозгу достаточно кислорода.

— Кажется, все в порядке, но надо поглядеть…

Я не посмел продолжать разговор о письме.

— Итак, Мандельбаум, — подвел я итог. — Ты не против, если я попробую ее разыскать? Лизу Мандельбаум-Штерн?

— Почему я должен быть против? Все это было так давно. Надеюсь, она еще жива. Я и сам бы с удовольствием с ней поговорил…

Я сделал вид, что не понял его намека.

71

Стоило мне подумать об Иерусалиме, как сразу вспомнилась Сабина в фиолетовом платье, ее гладкая кожа, обнаженные плечи, по-детски тонкие руки, которыми она неожиданно обнимала меня, нежная, как у младенца, щека, касающаяся моей. Иерусалим удивительно шел ей; мы были под стать друг другу, это походило на игру, возвышенную игру, которую она с удовольствием вела. Таинственность, слегка пугающая религиозная суматоха в святых местах Старого города и у Стены Плача, душная жара на Виа Долороза, Масличная гора, на которую невозможно теперь подняться из-за града камней, швыряемых арабами, и, конечно, те семь холмов, которые мы видели из окна вагона, когда возвращались в город, — вот декорации, внутри которых передвигалась Сабина, не зная


Рекомендуем почитать
Студент Прохладных Вод

«Существует предание, что якобы незадолго до Октябрьской революции в Москве, вернее, в ближнем Подмосковье, в селе Измайлове, объявился молоденький юродивый Христа ради, который называл себя Студентом Прохладных Вод».


Шкаф

«Тут-то племяннице Вере и пришла в голову остроумная мысль вполне национального образца, которая не пришла бы ни в какую голову, кроме русской, а именно: решено было, что Ольга просидит какое-то время в платяном шкафу, подаренном ей на двадцатилетие ее сценической деятельности, пока недоразумение не развеется…».


КНДР наизнанку

А вы когда-нибудь слышали о северокорейских белых собаках Пхунсанкэ? Или о том, как устроен северокорейский общепит и что там подают? А о том, каков быт простых северокорейских товарищей? Действия разворачиваются на северо-востоке Северной Кореи в приморском городе Расон. В книге рассказывается о том, как страна "переживала" отголоски мировой пандемии, откуда в Расоне появились россияне и о взгляде дальневосточницы, прожившей почти три года в Северной Корее, на эту страну изнутри.


В пору скошенных трав

Герои книги Николая Димчевского — наши современники, люди старшего и среднего поколения, характеры сильные, самобытные, их жизнь пронизана глубоким драматизмом. Главный герой повести «Дед» — пожилой сельский фельдшер. Это поистине мастер на все руки — он и плотник, и столяр, и пасечник, и человек сложной и трагической судьбы, прекрасный специалист в своем лекарском деле. Повесть «Только не забудь» — о войне, о последних ее двух годах. Тяжелая тыловая жизнь показана глазами юноши-школьника, так и не сумевшего вырваться на фронт, куда он, как и многие его сверстники, стремился.


Сохрани, Господи!

"... У меня есть собака, а значит у меня есть кусочек души. И когда мне бывает грустно, а знаешь ли ты, что значит собака, когда тебе грустно? Так вот, когда мне бывает грустно я говорю ей :' Собака, а хочешь я буду твоей собакой?" ..." Много-много лет назад я где-то прочла этот перевод чьего то стихотворения и запомнила его на всю жизнь. Так вышло, что это стало девизом моей жизни...


Акулы во дни спасателей

1995-й, Гавайи. Отправившись с родителями кататься на яхте, семилетний Ноа Флорес падает за борт. Когда поверхность воды вспенивается от акульих плавников, все замирают от ужаса — малыш обречен. Но происходит чудо — одна из акул, осторожно держа Ноа в пасти, доставляет его к борту судна. Эта история становится семейной легендой. Семья Ноа, пострадавшая, как и многие жители островов, от краха сахарно-тростниковой промышленности, сочла странное происшествие знаком благосклонности гавайских богов. А позже, когда у мальчика проявились особые способности, родные окончательно в этом уверились.


Пятый угол

Повесть Израиля Меттера «Пятый угол» была написана в 1967 году, переводилась на основные европейские языки, но в СССР впервые без цензурных изъятий вышла только в годы перестройки. После этого она была удостоена итальянской премии «Гринцана Кавур». Повесть охватывает двадцать лет жизни главного героя — типичного советского еврея, загнанного сталинским режимом в «пятый угол».


Третья мировая Баси Соломоновны

В книгу, составленную Асаром Эппелем, вошли рассказы, посвященные жизни российских евреев. Среди авторов сборника Василий Аксенов, Сергей Довлатов, Людмила Петрушевская, Алексей Варламов, Сергей Юрский… Всех их — при большом разнообразии творческих методов — объединяет пристальное внимание к внутреннему миру человека, тонкое чувство стиля, талант рассказчика.


Русский роман

Впервые на русском языке выходит самый знаменитый роман ведущего израильского прозаика Меира Шалева. Эта книга о том поколении евреев, которое пришло из России в Палестину и превратило ее пески и болота в цветущую страну, Эрец-Исраэль. В мастерски выстроенном повествовании трагедия переплетена с иронией, русская любовь с горьким еврейским юмором, поэтический миф с грубой правдой тяжелого труда. История обитателей маленькой долины, отвоеванной у природы, вмещает огромный мир страсти и тоски, надежд и страданий, верности и боли.«Русский роман» — третье произведение Шалева, вышедшее в издательстве «Текст», после «Библии сегодня» (2000) и «В доме своем в пустыне…» (2005).


Свежо предание

Роман «Свежо предание» — из разряда тех книг, которым пророчили публикацию лишь «через двести-триста лет». На этом параллели с «Жизнью и судьбой» Василия Гроссмана не заканчиваются: с разницей в год — тот же «Новый мир», тот же Твардовский, тот же сейф… Эпопея Гроссмана была напечатана за границей через 19 лет, в России — через 27. Роман И. Грековой увидел свет через 33 года (на родине — через 35 лет), к счастью, при жизни автора. В нем Елена Вентцель, русская женщина с немецкой фамилией, коснулась невозможного, для своего времени непроизносимого: сталинского антисемитизма.