Дискурсы Владимира Сорокина - [17]

Шрифт
Интервал

Взаимозависимость между разными уровнями и структурными элементами не подчиняется никакой логике. Остается неясно, какая часть обрамляет какую. Петер Дойчман интерпретирует эту неопределенность в металитературном смысле: «„Норма" построена как открытая система рамочных конструкций, отражающая историческую относительность литературных высказываний»255. Отсутствие какой-либо преемственности в области норм, которое с особой очевидностью проявляется в восьмой главе, — основная черта любых норм, с которыми сталкиваются люди в «Норме» Сорокина. Не подвергаемая сомнению «нормальность» обеспечивает ничем не замутненное бытие. Все связи между какими-либо разумными обоснованиями этих норм и реальностью, к которой они относятся, исчезли задолго до того, как были сделаны разные зарисовки «Нормы»: «Сорокин акцентирует внимание на устойчивости однажды принятых норм, которые утратили всякую связь с процессом их формирования, утверждения и институционализации»256.

Именно из-за этой произвольной автоматизации нельзя анализировать «Норму», не принимая во внимание металитературные главы. Эти главы показывают, что в советской действительности, казавшейся вечной257, не было иного выхода, кроме как многократно воспроизводить одни и те же действия, которых требовали нормы. Прием серийного воспроизводства, на котором целиком построены отдельные главы, и всеобъемлющий характер всех глав в целом указывают на «разнообразие маленьких норм, из которых состоит жизнь обыкновенных советских людей»258, и придают книге статус «энциклопедии»259.

Подобно тому как в энциклопедии перечислены достижения других людей, в «Норме» Сорокин имитирует чужие тексты, вставленные в «его» текст почти как «реди-мейды»260. Невозможно различить индивидуальные черты повествователя или персонажей: как повествователь, так и его герои растворяются в возобладавшей над всем безликой нормативной реальности, «шизореальности»261, или «шизофреническом абсурде как норме советского образа жизни», как охарактеризовали ее разные исследователи262.

Но если художественный текст не оставляет выхода персонажам, это не значит, что и читатель оказывается в таком же положении. Описание безнадежной ситуации на уровне сюжета или даже структуры самого текста, безусловно, может вызвать у читателя сопротивление в самых разных формах — от стремления сохранять нравственную дистанцию по отношению к тексту263 до смеха264. Если первый вариант выглядит слишком морализаторским для бесстрастного воспроизведения различных схем, присущего концептуализму, то в пользу второго говорит металингвистическая основа различных «микросюжетов» «Нормы»: направляя внимание читателей на метауровень, Сорокин позволяет смотреть на текст с некоторого расстояния, необходимого, чтобы воспринять его комизм. Когда мы пытаемся понять, зачем люди в первой главе едят высушенные фекалии, на ум приходит скабрезная метафора: «чтобы тут выжить, нужно дерьма нажраться»265. Материализуя эту грубую метафору в вымышленном сюжете «романа», Сорокин формулирует металингвистические наблюдения, благодаря которым читатель не остается запертым внутри безнадежного мира советских норм, а проникает в подвергаемое цензуре «подсознание» советской культуры266, занимая юмористическую метапозицию, а потому располагая некоторой свободой воображения. В конце концов, если говорить о том, что именно проглатывают персонажи, то «съедается только наговоренное вещество»267.

Вне зависимости от возможных политических подтекстов, связанных с «дерьмом пропаганды», реализация метафор за счет их буквального воплощения в сюжете художественного произведения — чисто концептуалистский прием. Можно было бы даже заключить, что по своей функции это очень общий металингвистический прием, а значит, он принадлежит «белому» концептуализму (ср. первую главу), если бы только он не опирался в такой мере не просто на разговорный язык, а на пласты сниженной и бранной лексики, не говоря уже о том, что «материализация автоматизированной, стершейся языковой метафоры»268 у Сорокина нередко сопряжена с картинами страшного или отталкивающего насилия.

Материализация метафоры как прием заслуженно привлекла к себе внимание многих исследователей, занимавшихся творчеством Сорокина269, и в этой книге я к ней еще вернусь. Кроме того, в следующих главах я попытаюсь провести границы между разными подтипами этого приема. Я рассмотрю примеры, когда насилие на уровне сюжета восходит к метафоре, которая уже содержит в себе насилие, как в случае с выражением «ебать мозги» в «Сердцах четырех»270 или «Хрущев выеб Сталина» в «Голубом сале» (см. восьмую главу), и другие, когда исходная метафора вполне невинна, как «лошадиная сила», которая в «Метели» (глава одиннадцать) материализуется в виде маленьких лошадок под капотом автомобиля. Я также прослежу, звучит ли в произведении материализованная метафора до того, как реализоваться в его сюжете, сформулировано ли то или иное выражение в повелительном наклонении (как в «Романе» — см. пятую главу), как приказ, который остается лишь буквально выполнить, или же заимствованная из разговорной речи метафора существует лишь в подтексте произведения, так что внимательные читатели, уловившие принцип сорокинской метапрозы, должны ее расшифровать — а значит, те, кто настроен враждебно, могут намеренно истолковать текст иначе (как в случае со скандалом вокруг «Голубого сала», спровоцированным движением «Идущие вместе» в 2002 году, см. восьмую главу).


Рекомендуем почитать
Мандельштам, Блок и границы мифопоэтического символизма

Как наследие русского символизма отразилось в поэтике Мандельштама? Как он сам прописывал и переписывал свои отношения с ним? Как эволюционировало отношение Мандельштама к Александру Блоку? Американский славист Стюарт Голдберг анализирует стихи Мандельштама, их интонацию и прагматику, контексты и интертексты, а также, отталкиваясь от знаменитой концепции Гарольда Блума о страхе влияния, исследует напряженные отношения поэта с символизмом и одним из его мощнейших поэтических голосов — Александром Блоком. Автор уделяет особое внимание процессу преодоления Мандельштамом символистской поэтики, нашедшему выражение в своеобразной игре с амбивалентной иронией.


Пушкин. Духовный путь поэта. Книга вторая. Мир пророка

В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.


Гюго

Виктор Гюго — имя одновременно знакомое и незнакомое для русского читателя. Автор бестселлеров, известных во всём мире, по которым ставятся популярные мюзиклы и снимаются кинофильмы, и стихов, которые знают только во Франции. Классик мировой литературы, один из самых ярких деятелей XIX столетия, Гюго прожил долгую жизнь, насыщенную невероятными превращениями. Из любимца королевского двора он становился политическим преступником и изгнанником. Из завзятого парижанина — жителем маленького островка. Его биография сама по себе — сюжет для увлекательного романа.


Изгнанники: Судьбы книг в мире капитала

Очерки, эссе, информативные сообщения советских и зарубежных публицистов рассказывают о судьбах книг в современном капиталистическом обществе. Приведены яркие факты преследования прогрессивных книг, пропаганды книг, наполненных ненавистью к социалистическим государствам. Убедительно раскрыт механизм воздействия на умы читателей, рассказано о падении интереса к чтению, тяжелом положении прогрессивных литераторов.Для широкого круга читателей.


Апокалиптический реализм: Научная фантастика А. и Б. Стругацких

Данное исследование частично выполняет задачу восстановления баланса между значимостью творчества Стругацких для современной российской культуры и недополучением им литературоведческого внимания. Оно, впрочем, не предлагает общего анализа места произведений Стругацких в интернациональной научной фантастике. Это исследование скорее рассматривает творчество Стругацких в контексте их собственного литературного и культурного окружения.


Вещунья, свидетельница, плакальщица

Приведено по изданию: Родина № 5, 1989, C.42–44.