Дикая - [9]
— Черт побери совсем! — в сердцах сказала я. — Помоги мне.
Мать смотрела на меня сверху вниз и несколько мгновений не произносила ни слова.
— Милая, — сказала она наконец, глядя на меня, и протянула руку, чтобы погладить по макушке. Этим словом она называла меня все мое детство, произнося его совершенно особенным тоном. Я не хотела, чтобы так все случилось, говорило это единственное слово «милая», но так уж вышло. Именно это принятие страдания больше всего раздражало меня в матери — ее бесконечный оптимизм и жизнерадостность.
— Идем, — сказала я после того, как мне удалось запихнуть ее ступни в туфли.
Когда она натягивала пальто, движения ее были замедленными и неловкими. Она держалась за стены, идя по дому, и две ее любимые собаки следовали за ней по пятам, тыкаясь носами в ее ладони и одежду. Я видела, как она гладит их по головам. Больше у меня не было молитв. Слова «клала с прибором» перекатывались у меня во рту, как две сухие пилюли.
— Прощайте, милые, — сказала она собакам. — Прощай, дом, — проговорила, выходя вслед за мной за дверь.
Мне никогда не приходило в голову, что моя мама умрет. Пока она не начала умирать, у меня и мысли такой не было. Она была цельной и несокрушимой, хранительницей моей жизни. Она должна была стать старухой — и по-прежнему продолжать работать в саду. Этот образ был твердо запечатлен у меня в мозгу. Так же, как те воспоминания детства, которые я заставляла ее пересказывать настолько подробно, что запоминала их так, будто они были моими. Она должна была состариться, но оставаться прекрасной, как черно-белая фотография Джоржии О’Киф[4], которую я как-то послала ей. Я крепко держалась за этот образ в течение первых двух недель после того, как мы уехали из клиники Мейо. А потом, когда ее перевели в отделение хосписа в Дулуте, этот образ растаял, уступив место другим, более скромным и правдивым. Я представляла свою мать в октябре; я писала эту сцену в своем воображении. Потом я стала представлять ее в августе, потом — в мае. И с каждым прошедшим днем отсекался еще один месяц.
Мысль о том, что мать проживет еще год, быстро превратилась в несбыточную мечту.
В первый же день, проведенный в больнице, медсестра предложила матери сделать укол морфина, но она отказалась. «Морфин — это то, что дают умирающим, — сказала она. — Морфин означает, что надежды больше нет».
Но она противилась только один день. Она спала и просыпалась, разговаривала и смеялась. Она кричала от боли. Я сидела рядом с ней все дни напролет, а Эдди взял на себя ночи. Лейф и Карен не появлялись, выдумывая отговорки, которые я считала необъяснимыми и отвратительными, хотя похоже было, что их отсутствие не беспокоит мать. Ее не занимало ничто, кроме попыток уничтожить боль — невыполнимая задача в промежутках между дозами морфина. Нам никак не удавалось правильно подложить ей подушки. Однажды днем врач, которого я прежде ни разу не видела, зашел в палату и объяснил, что моя мать «активно умирает».
— Но ведь прошел только месяц, — раздраженно сказала я. — Другой врач говорил нам, что у нас есть год.
Он не ответил. Он был молод, наверное, лет тридцати. Он стоял рядом с моей матерью, засунув в карман холеную волосатую руку, глядя на нее, лежащую в постели:
— С этого момента единственное, о чем нам нужно беспокоиться, — это чтобы ей было комфортно.
Комфортно… И все же медсестры старались давать ей как можно меньше морфина. Среди них был один медбрат, и очертания его мужского достоинства просвечивали сквозь тесные белые форменные брюки. Мне отчаянно хотелось затащить его в маленькую ванную за стенкой, сразу за изножьем материнской кровати, и отдаться ему. Сделать все, что угодно, только бы он нам помог. А еще мне хотелось получить от него удовольствие, почувствовать вес его тела, ощутить его губы в моих волосах, услышать, как он снова и снова произносит мое имя. Принудить его признать меня, сделать так, чтобы мы для него что-то значили, сокрушить его сердце состраданием к нам.
Когда мама просила у него еще морфина, она говорила таким тоном, какого я никогда от нее не слышала. Как обезумевшая собака. Он смотрел не на нее, когда она повторяла свои просьбы, а на свои наручные часы. На лице его было одно и то же выражение, вне зависимости от того, что он отвечал. Иногда он давал ей дозу без лишних возражений, а иногда говорил «нет» — голосом таким же мягким, как и его член в штанах. Тогда мать принималась умолять и всхлипывать. Она плакала, и слезы ее текли как-то неправильно. Не вниз по впалым щекам к уголкам рта, а к вискам, затекая в уши и в гнездо волос, лежащих на подушке.
Она не прожила этот год. Она не дожила ни до октября, ни до августа, ни до мая. Она прожила 49 дней после того, как врач в Дулуте в первый раз сказал ей, что у нее рак; 34 дня — после того, как это подтвердил врач в клинике Мейо. Но каждый из этих дней был вечностью, и эти вечности накладывались друг на друга — холодная ясность внутри глубокого тумана.
Мне никогда не приходило в голову, что моя мама умрет. Она была цельной и несокрушимой — хранительницей моей жизни. Она должна была состариться, но оставаться прекрасной.

Когда жизнь становится черно-белой, когда нечего терять, нет ни цели, ни будущего, ни желания жить, люди порой решаются на отчаянные поступки. Потеряв мать, разрушив свой брак и связавшись с наркоманом, Шерил дошла до той черты, за которой зияла бездна. Ей нужна была веская причина, чтобы начать новую жизнь, перестать заниматься саморазрушением и попытаться спасти себя. И она в одиночку отправилась в пешее путешествие длиной 1770 км. Поход Шерил был не только трудным, но и опасным. Ей пришлось пройти 27 километров по палящей пустыне лишь с небольшим запасом воды, совершить несколько дневных переходов длиной 30 километров, пройти по узкой тропе, расположенной выше 2 тысяч метров над уровнем моря, взобраться на заснеженную гору с рюкзаком весом 36 килограммов.

Жизнь может быть прекрасной: вы влюбились, получили желанную работу, отправились в увлекательное путешествие. А может быть трудной: вам изменил возлюбленный, вы потеряли близкого человека, не можете оплатить счета. В такие моменты нужен мудрый совет и поддержка настоящего друга. Для сотен тысяч людей таким другом стала Лапочка – анонимный колумнист интернет-издания The Rumpus, а на самом деле знаменитая писательница Шерил Стрэйд, автор бестселлера «Дикая. Опасное путешествие как способ обрести себя». В тяжелые моменты жизни мужчины и женщины обращались к Лапочке с реальной болью, они писали ей о таких интимных вещах, которыми не могли поделиться ни с кем другим.

Двадцать первый том Полного собрания сочинений В. И. Ленина содержит произведения, написанные в декабре 1911 – июле 1912 года, в период дальнейшего подъема революционного движения.

Издание посвящено памяти псаломщика Федора Юзефовина, убитого в 1863 году польскими повстанцами. В нем подробно описаны обстоятельства его гибели, а также история о том, как памятный крест, поставленный Юзефовину в 1911 году, во время польской оккупации Западной Белоруссии был демонтирован и установлен на могиле повстанцев.Издание рассчитано на широкий круг читателей, интересующихся историей Беларуси.

Это самое необычное путешествие в мир Антуана де Сент-Экзюпери, которое когда-либо вам выпадало. Оно позволит вам вместе с автором «Маленького принца» пройти все 9 этапов его духовного перерождения – от осознания самого себя до двери в вечность, следуя двумя параллельными путями – «внешним» и «внутренним».«Внешний» путь проведет вас след в след по всем маршрутам пилота, беззаветно влюбленного в небо и едва не лишенного этой страсти; авантюриста-первооткрывателя, человека долга и чести. Путь «внутренний» отправит во вселенную страстей и испытаний величайшего романтика-гуманиста ХХ века, философа, проверявшего все свои выкладки прежде всего на себе.«Творчество Сент-Экзюпери не похоже на романы или истории – расплывчато-поэтические, но по сути пустые.

В литературном наследии Лермонтова поэмам принадлежит особое место. За двенадцать лет творческой жизни он написал полностью или частично (если считать незавершенные замыслы) около тридцати поэм, — интенсивность, кажется, беспрецедентная в истории русской литературы. Он сумел продолжить и утвердить художественные открытия Пушкина и во многом предопределил дальнейшие судьбы этого жанра в русской поэзии. Поэмы Лермонтова явились высшей точкой развития русской романтической поэмы послепушкинского периода.

Евгений Львович Шварц, которому исполнилось бы в октябре 1966 года семьдесят лет, был художником во многих отношениях единственным в своем роде.Больше всего он писал для театра, он был удивительным мастером слова, истинно поэтического, неповторимого в своей жизненной наполненности. Бывают в литературе слова, которые сгибаются под грузом вложенного в них смысла; слова у Шварца, как бы много они ни значили, всегда стройны, звонки, молоды, как будто им ничего не стоит делать свое трудное дело.Он писал и для взрослых, и для детей.