День саранчи - [112]
Она говорила и говорила, объясняя ему, как добиваются успеха в кино и как она намерена его добиться. Все это была сплошная чепуха. Она мешала обрывки плохо понятых советов из профессиональных газет с заметками из бульварных киножурналов и сопоставляла все это с легендами, окружающими кинозвезд и кинодеятелей. Без всякого видимого перехода возможное превращалось в вероятное и оказывалось неизбежным. Сначала она изредка останавливалась, дожидаясь, чтобы Клод с одобрением подхватил ее слова, но когда она разошлась, все ее вопросы стали риторическими, и поток слов струился бесперебойно.
Никто ее, в сущности, не слушал. Все с головой погрузились в наблюдение за тем, как она улыбается, смеется, трепещет, шепчет, негодует, закладывает ногу на ногу и сбрасывает обратно, высовывает язык, расширяет и прищуривает глаза, встряхивает головой, расплескивая платиновые волосы по красному плюшу спинки. Странным в ее жестах и гримасах было то, что они вовсе не иллюстрировали ее рассказа. Они были почти беспредметны. Ее тело как будто понимало, до чего глупы ее слова, и пыталось возбудить слушателей до состояния всеядности. Сегодня ей это удавалось; никому и в голову не пришло смеяться над ней. Единственное, что они сделали, — это еще теснее обступили ее кресло.
Тод стоял вне круга, наблюдая ее в просвет между Эрлом и мексиканцем. Ощутив легкое похлопывание по плечу, он понял, что это Гомер, но не обернулся. Когда похлопывание повторилось, он отбросил руку плечом. Через несколько минут он услышал скрип башмаков и, оглянувшись, увидел уходящего на цыпочках Гомера. Гомер благополучно добрался до кресла и со вздохом сел. Он положил тяжелые руки на колени — каждую на свое — и некоторое время созерцал их. Почувствовав на себе взгляд Тода, он поднял глаза и улыбнулся.
У Тода его улыбка вызвала досаду. Это была одна из тех раздражающих улыбок, которые словно говорят: «Друг мой, что вы можете знать о страдании». Было в ней что-то очень покровительственное и самодовольное, какой-то невыносимый снобизм.
Его бросило в жар и затошнило. Он повернулся к Гомеру спиной и вышел через парадную дверь. Демонстративный уход не удался. Его сильно шатало, и, добравшись до тротуара, он вынужден был сесть на обочину и прислониться к финиковой пальме.
Оттуда, где он сидел, не видно было города в долине под каньоном, но зарево его висело в небе, как раскрашенный от руки зонтик. Неосвещенная часть неба за краями зонтика была густо-черной, без синевы.
Гомер вышел из дома за ним и столбом стоял позади, не решаясь приблизиться. Он мог бы так же тихо уйти, и Тод бы его не заметил, если бы не опустил голову и не увидел его тень.
— Привет, — сказал он.
Он показал Гомеру, чтобы тот сел рядом.
— Вы простудитесь, — сказал Гомер.
Тод понял, почему он медлит. Гомер хотел убедиться, что Тод в самом деле будет рад его обществу. Тем не менее Тод не повторил своего приглашения. Он даже не оглянулся второй раз. Он не сомневался, что страдальческая улыбка до сих пор украшает лицо Гомера, и не желал ее видеть.
Он удивлялся, почему все его сочувствие вдруг превратилось в злость. Из-за Фей? Он не мог этого признать. Потому что он ничем не может помочь Гомеру? Это объяснение было более удобным, но он отверг его еще решительнее. Он никогда не строил из себя целителя.
Гомер смотрел в другую сторону, на дом, наблюдал за окном гостиной. Когда кто-то засмеялся, он наклонил голову набок. Четыре коротких звука, отчетливо музыкальные ноты, ха-ха, ха-ха, исходили от карлика.
— Вы могли бы у него поучиться, — сказал Тод.
— Чему? — обернувшись, спросил Гомер.
— Да ладно.
Его раздражение обидело и озадачило Гомера. Тод почувствовал это и жестом предложил ему сесть — на этот раз настойчивее.
Гомер повиновался. Он сделал неудачную попытку опуститься на корточки и ушибся. Он сел, потирая колено.
— Что такое? — наконец спросил Тод, пытаясь проявить душевность.
— Ничего, Тод, ничего.
Он был благодарен, и улыбка стала шире. Тод не мог не замечать всех ее раздражающих атрибутов — смирения, доброты, покорности.
Они сидели тихо, Гомер — ссутулив массивные плечи, с мягкой улыбкой на лице, Тод — нахмурясь и крепко прижавшись спиной к пальме. В доме играл приемник, и его рев разносился по улице.
Они долго сидели, не разговаривая. Несколько раз Гомер порывался что-то сказать, но не мог выдавить из себя ни слова. Тод не пожелал помочь ему вопросом.
Гомер убрал руки с колен, где они играли в «кто выше», и спрятал их под мышки. Пожив там немного, они съехали под ягодицы. Минутой позже они снова очутились на коленях. Правая рука с хрустом вытягивала фаланги левой, потом левая отплатила ей той же монетой. Обе как будто успокоились — но ненадолго. Они снова начали «кто выше» и проиграли весь спектакль, закончившийся, как и прежде, манипуляцией с суставами. Гомер пошел по третьему кругу, но, поймав взгляд Тода, остановился и зажал руки между коленями.
Это был самый замысловатый тик, какой доводилось видеть Тоду. Особенно ужасной была его отточенность. Это была не пантомима, как он сперва подумал, а ручной балет.
Увидев, что руки снова выползают на волю, Тод взорвался:
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.