День и час - [13]
И странное дело: чем дальше уходит Сергей от детства, тем чаще вспоминает отчима не с чувством неосуществленной, неудовлетворенной мести — а значит, собственной несостоятельности, ибо все, что мы не осуществили, все, что не отомстили, мстит потом нам, подтачивает нашу цельность и состоятельность. Нет, он вспоминает о нем с чувством вины. С чувством жалости и вины. Разведенные раньше по разным полюсам, теперь они постепенно воссоединяются в его памяти — мать и отчим. В жизни они помирились раньше. В памяти же вон сколько лет потребовалось для примирения. Да и ссорились ли они в жизни? — скорее это сам Сергей находился в состоянии необъявленной (вслух) войны с отчимом. Теперь ненависть куда-то ушла, растворилась, хотя он по-прежнему верит, что в могилу мать свел все-таки отчим. Если не свел, то, во всяком случае, поторопил. Он верит в это и все равно жалеет его. И чувствует себя виноватым: что позволил ему так незаметно, бесследно, так беспризорно сойти на нет. Умереть в безвестье, в чужих стенах. Что не были при нем, что ни разу не видели его после отъезда из дома младшие Серегины братья, его, отчима, сыновья, — это уже серьезней. Его вина, что он отлучил братьев от их отца. Что когда-то провез их мимо него, растрепанного, потерянного, вышедшего встречать автобус. Хороший, плохой ли, он им родной. А Сергей распорядился за них. Отлучил.
Может, и он его, отчима, поторопил?
4
Да, это было впервые, что жена на него кому-то жаловалась… Слышать это было неприятно. Тем более что уверенность в своей правоте прошла. Ему уже и самому было стыдно за свою выходку. Так бывало уже не раз: под глубоким, покойным теплом смиренности в нем всегда что-то тлело. Добраться туда было непросто. Но если уж его что-то пронимало, причем, на первый взгляд, подчас не самое обидное, не самое существенное, если уж доходило, пробивалось до углей по каким-то закупоренным путям озонное дыхание обиды, гнева, то все в нем мгновенно занималось бездымным бешеным огнем. Мог ударить, мог вцепиться в горло, швырнуть что угодно, наговорить самых скверных слов: жуткие, темные, горячие, неизвестно как попавшие т у д а ругательства вылетали как раскаленные камни. В другое время никто, и сам он в том числе, и не подозревал бы о таких залежах. В минуты ярости его самого била дрожь, он чувствовал, что лишается основательности, основы, якоря, воспаряет, теряя силу, обращаясь в почти бесплотный, злой, сам себя жалящий дух.
Исчадие ада.
Или это отчим мстил ему, окопавшись где-то на самом дне этого с виду весьма благочинного молодого человека?
Правда, от таких вспышек больше всего страдал сам Сергей. Мгновенно начинавшиеся, они так же мгновенно и проходили, оставляя ему душевную опустошенность. Выжженность. Стыд и раскаяние. Те, против кого вспышки были направлены, чувствовали это и, пожалуй, пользовались этим: с ним после подолгу не разговаривали, а если и заговаривали, то лишь для того, чтобы напомнить о безобразной выходке, поддержать в нем состояние искательности и раздерганности. Правда, не заметил, что стеклом, оказывается (теперь, когда услышал об этом, у него дрогнуло сердце), порезало ногу жене. Что кефир брызнул по всей кухне — это видал. А вот что порезало…
Сергей перевернулся на постели вниз лицом. К черту все! Зарыться, забыться.
Теща тогда так ничего и не ответила жене. Но через несколько минут Сергей услышал (вот ведь странно: зароешься в подушку, бежишь от всех звуков, от самой жизни, гонишь ее, а звуки, жизнь еще острее — через подушку-то! — жалят тебя), как она грузно поднялась в своей комнате и медленно, тяжело прошла мимо его закрытой двери на кухню. Готовить. Зачем? — ему совсем не хотелось есть. Перегорело. Да и хотелось ли ему есть раньше? Это было воскресенье, день практически единственный на неделе, когда Сергей наконец-то принадлежал себе. Детям и письменному столу. Эти слова можно бы написать и через запятую, и с двоеточием. Себе, детям и письменному столу. Себе: детям и письменному столу.
Он дорожил каждой крохой такого времени. Трясся над ней, дрожал голодной собачьей дрожью. Дети ему не мешали. Он сидел за письменным столом, они, случалось, висели на нем, как пиявки, и все равно ему не мешали: научился писать и так. Лишь в крайнем случае, когда у него что-либо не получалось, не вытанцовывалось, выставлял их из комнаты и закрывал дверь. (Для самой маленькой закрытых дверей в доме не существовало: будучи выставленной за дверь, она тут же поворачивалась на одной ножке и простодушно вламывалась в комнату опять — у него уже не поднималась рука выгонять ее снова, и она устраивалась рядом с ним, за столом, что-то черкала на его листах, посапывала, ластилась к нему, и это ее посапывание, шебуршанье, это ее существование рядом, даже когда у него что-либо не получалось, ободряло, поддерживало, грело. Он напоминал себе хату, под стрехой у которой прилепилось ласточкино гнездо.)
Он и теперь втайне побаивался, что вот сейчас откроется дверь и войдет, впорхнет Маша. И что он тогда будет делать? Зарываться еще глубже? Как сохранит остатки своего гнева? Как взглянет на нее — и каким она увидит его? Ее-то, пожалуй, ему стыднее всех. Даже стыднее самого себя.
Легендарная Хазария и современная Россия… Аналогии и аллюзии — не разделит ли Россия печальную участь Хазарского каганата? Автор уверяет, что Хазария — жива и поныне, а Итиль в русской истории сыграл не меньшую роль, чем древний Киев. В стране, находящейся, как и Хазария, на роковом перекрестье двух миров, Востока и Запада, это перекрестье присутствует в каждом. Каждый из нас несет в себе эту родовую невыбродившую двукровность.Седая экзотическая старина и изглубинная панорама сегодняшней жизни, любовь и смерть, сильные народные характеры и трагические обстоятельства, разлуки длиною в жизнь и горечь изгнаний — пожалуй, впервые в творчестве Георгия Пряхина наряду с философскими обобщениями и печальной самоиронией появляется и острый, почти детективный сюжет и фантастический подтекст самых реальных событий.
Повесть о жизни подростков в интернате в послевоенные годы, о роли в их жизни любимого учителя, о чувстве родства, дружбы, которые заменили им тепло семьи.
В каждом произведении цикла — история катарсиса и любви. Вы найдёте ответы на вопросы о смысле жизни, секретах счастья, гармонии в отношениях между мужчиной и женщиной. Умение героев быть выше конфликтов, приобретать позитивный опыт, решая сложные задачи судьбы, — альтернатива насилию на страницах современной прозы. Причём читателю даётся возможность из поглотителя сюжетов стать соучастником перемен к лучшему: «Начни менять мир с самого себя!». Это первая книга в концепции оптимализма.
Перед вами книга человека, которому есть что сказать. Она написана моряком, потому — о возвращении. Мужчиной, потому — о женщинах. Современником — о людях, среди людей. Человеком, знающим цену каждому часу, прожитому на земле и на море. Значит — вдвойне. Он обладает талантом писать достоверно и зримо, просто и трогательно. Поэтому читатель становится участником событий. Перо автора заряжает энергией, хочется понять и искать тот исток, который питает человеческую душу.
Когда в Южной Дакоте происходит кровавая резня индейских племен, трехлетняя Эмили остается без матери. Путешествующий английский фотограф забирает сиротку с собой, чтобы воспитывать ее в своем особняке в Йоркшире. Девочка растет, ходит в школу, учится читать. Вся деревня полнится слухами и вопросами: откуда на самом деле взялась Эмили и какого она происхождения? Фотограф вынужден идти на уловки и дарит уже выросшей девушке неожиданный подарок — велосипед. Вскоре вылазки в отдаленные уголки приводят Эмили к открытию тайны, которая поделит всю деревню пополам.
Генерал-лейтенант Александр Александрович Боровский зачитал приказ командующего Добровольческой армии генерала от инфантерии Лавра Георгиевича Корнилова, который гласил, что прапорщик де Боде украл петуха, то есть совершил акт мародёрства, прапорщика отдать под суд, суду разобраться с данным делом и сурово наказать виновного, о выполнении — доложить.