Мы не разговаривали больше. Она сохранила нашу тайну. Только Марынька теперь не входила в ее комнату и она не обращалась к ней ни с какими приказаниями. Однажды почтальон принес на имя Изы большой заказной пакет. Отец и дочь заперлись в кабинете и долго что-то обсуждали. Вслед за тем усадьбу посетил один из видных столичных адвокатов и снова произошло уединенное собеседование при плотно закрытых дверях кабинета.
В тот же день за вечерним чаем старик, как бы после раздумья, положил свою ладонь на руку Изы и сказал:
— Так будет лучше…
Иза вздрогнула и ответила:
— Не говори об этом. Никаких напоминаний…
В доме после этого словно пронесся какой-то вихрь. Долго запертый рояль в гостиной обнажил свою белоснежную клавиатуру. Загремели звуки. Горы книг переносились из кабинета в комнату барышни. Федор ежедневно закладывал дрожки. Иза как будто из всех сил туманила свою голову, старалась забыться. Теперь по утрам она выходила не в прежних строгих глухих платьях, с маленьким шлейфом, красиво окручивавшим ее ноги, а в голубых и белых матине, с открытыми до плеч рукавами, обнажавшими ее плечи и руки. Ее духи наполняли весь дом, — можно было задохнуться.
Я со смущением, невольным и сердившим меня, отводил в сторону глаза от кожи ее шеи и груди, от вида ее белоснежных рук. Легкая усмешка пробегала по ее губам; она молчала и приближала свои близорукие большие глаза к раскрытым на пюпитре нотам.
III
Стоял июль. От неподвижного жара горячих золотых дней, от приторных томивших духов, от бурных звуков рояля — некуда было деваться. Первоначальный покой моих дней в приюте старого генерала был нарушен, казалось, навсегда. То свежее и ясное, что несла с собой Марынька, теперь было отравлено мною же самим. Меня охватывали такие бешеные порывы сладострастия, такая мука желаний, что я бродил весь налитый мутью и огнем. Книга падала из моих рук и записки старика плохо подвигались. Марынька стала меня побаиваться. Сухими жесткими губами я встречал ее алые губки, не испытывая того нежного очарования, какое было в начале при прикосновении к ней. Ее загорелые маленькие руки были совсем детскими, ее фигурка была хрупкой и жалостной, как у ребенка. Когда я касался ее, я сам себе был противен.
Несметные образы нагих женских тел носились предо мною. Ночью мой мозг горел. Я чувствовал необъяснимую и страшную значительность этих живых форм, тела, соблазнявшего, как жаждущего плод на дереве.
Они проходили предо мной вереницами: я ощущал со звериной силой влечения их головы, шеи, грудь, торс, ноги… Я проникался особым сенсуальным эстетизмом. Я чувствовал руку художника в строении этих форм, в их силе, стройности и божественном даре движения. Как бела кожа. Как розовеет под ней кровь. Как волнисты и нежны линии. Как напрягается нога при движении. Как легко взвиваются руки, когда они ложатся вокруг шеи… Большая горячая поэма тела. Казалось, здесь ощущениям нет конца. И если быть безумным, то можно все разрешить и все кончить одним ниспусканием вниз, в эту пропасть ощущений.
Земля, на которой вырастали трава, деревья, вольно шумевшие в воздухе, их ветви, обремененные плодами, море воздуха и неба — все казалось только эдемом, жаждущим страсти.
В особой тетради, которую я назвал «Желтой книгой», я записывал образы эротического бреда. Униженный силой этих влечений, я потом омывал их мукой и подавленностью. Я сам себе порой казался отверженным, изгнанным из мира, в котором жил. И еще острее были часы, когда я входил в мои чистые созерцания. И снова падал, как будто влезал в горящую пасть самого дьявола. Весь мир был в огне и не было ни одной струи прохлады.
Я исхудал. Мои глаза ввалились. Кожа и волосы стали сухи, под глазами темнели круги. Обнаженные руки и шею Изы я видел во сне. Мой сон навязывал мне Изу. Я видел ее во сне в моих объятиях где-то у берега реки; я запомнил запах воды, ила и теплой женской наготы, когда проснулся. И у меня было ощущение, что мы оба где-то, в какой то земле, неведомой нам, творили одно и то же и жили одной жизнью. Ощущение интимной близости к ней оставалось настолько сильным, что я не мог без смущения и тайной дрожи смотреть на нее. Она, вероятно, заметила мое страстное смущение, весь мой безумный вид. Однажды мы встретились снова у книжных шкафов.
Весь мелкой дрожью дрожал я, стоя подле нее. Нас отделяли портьеры. Секунду мы не отрывались друг от друга глазами, как люди, охваченные великим влечением или страшной злобой. Я помню ее легкий стон, когда она очутилась в моих руках, потому что я сдавил ее с силой сумасшедшего. Но рот ее я закрыл губами и не отрывался от него долго. Старику что-то смутно почудилось. Он тревожно задвигал стулом и, видимо, с трудом вставал. Я посадил Изу на стул; с закрытыми глазами она сидела и тяжело дышала.
— Вот вам Мопассан, — сказал я, чтобы нарушить молчание, которое было предательским.
Она открыла глаза, взяла мою сухую руку и стала ее гладить обеими руками.
В тот день мы обедали втроем. Обед не был так молчалив, как всегда. Иза порой прерывала воспоминания старика шутливыми замечаниями и посматривала на меня искрящимися глазами. Старый генерал, отпивая из стакана красное вино, посмотрел на меня как-то внимательней обыкновенного и сказал, как бы ни к кому не обращаясь: