Начальство обычно являлось без церемоний, не стучась. Тотчас же Петр Арианович демонстративно поворачивался к двери спиной, а на вопросы отвечал неохотно, односложно.
Впрочем, господин исправник мог быть доволен. Удрученный вид ссыльного говорил сам за себя. Пытка одиночеством и однообразием мало-помалу делали свое дело.
Письма? Да, переписка была разрешена ему. Но в письмах к матери и невесте он вынужден был лгать, придумывая бог знает что о своем житье-бытье, чтобы правдой не расстраивать близких.
Письма старшему другу его, профессору Афанасьеву, были, конечно, откровеннее, но и то не слишком. Нельзя же забывать, что письма перлюстрировались.
Ах, как не хватало ему книг!
До боли отчетливо представлялись Петру Ариановичу полки в питерской его комнате, уставленные книгами от пола до потолка. Уйма разнообразных миров, разноцветная вселенная заключена была в этих книгах, которые ныне остались без хозяина и, быть может, давно уже разворованы соседями и проданы за бесценок на книжном развале.
Петра Ариановича стали одолевать беспричинные панические страхи. Он вскакивал с топчана и в ужасе озирался по сторонам. Стискивало грудь, нечем было дышать. Нет, не мог, не мог он оставаться в этой пропахшей кислой вонью хатенке с низким потолком и оконцами чуть ли не у пола. Бежать! Немедленно бежать! Но куда? За окнами с шаманскими выкриками и взвизгами пляшет неугомонный буран…
Незадолго перед арестом и высылкой из Москвы Петр Арианович побывал на публичной лекции известного революционера-шлиссельбуржца Николая Морозова. Человек этот провел в одиночке двадцать восемь лет, то есть без малого треть века. Его освободили после революции 1905 года, и он успел уже опубликовать с полдесятка выдающихся научных трудов, выполненных им в Шлиссельбурге.
Мягко улыбаясь из-под нависших седых усов, Морозов рассказал, как удалось ему, наряду с тетрадями по химии и высшей математике, вывезти и свою автобиографическую тетрадь. Он попросту склеил ее страницы, а в полученные таким образом два довольно плотных листа картона переплел научные тетради, разрешенные к вывозу из тюрьмы. Стоило ему на воле оторвать переплет и опустить его в теплую воду — страницы автобиографии отклеивалась одна за другой.
С благоговением смотрел Петр Арианович на знаменитого шлиссельбуржца, которому было в то время уже за пятьдесят. Вот это сила, силища душевная! Морозов не сломался и не согнулся перед приговором, обрубавшим все надежды: пожизненное заключение! Нет, поставил перед собой задачу выжить! И выжил наперекор всему!
Преодолены были тоска одиночество, ограничение переписки (два письма в год!), духота и сырость каземата, холодная ненависть и невыносимо тягостные, еженощно повторяющиеся кошмары.
Часто снилось Морозову, что он бежит из тюрьмы бесконечно длинными коридорами и амфиладами каких-то зал, преследуемый жандармами по пятам. То и дело возникает впереди стена. Но в самый последний момент беглец находит лазейку в ней.
Вдруг усилием воли ему удается поднять себя над землей — увы, невысоко, лишь на высоту человеческого роста, выше не хватает сил. Он летит, а жандармы-преследователи, подскакивая, пытаются ухватить его за свисающие ноги…
Но больше всего донимал Морозова некий злобный старик. Он появлялся всегда из угла, как бы сгущаясь из мрака, материализуясь, угрюмый, тощий. Затем безмолвно бросался на Морозова. Сцепившись, они катались по камере, причем совершенно бесшумно. Старик норовил ухватить Морозова за горло, тот упорно не давался.
Так длилось всю ночь.
Утром узник просыпался с ощущением мышечной боли, неимоверно усталый, будто взаправду боролся ночью с неотвязным стариком. А тот, гнусно ухмыляясь, еще стоял несколько мгновений у его койки, потом мало-помалу таял, медленно втягиваясь в свой темный угол.
Неприметно стиралась грань между сном и бодрствованием, вот что страшно! Что здесь было действительностью, что кошмаром? Нескончаемое ли ночное единоборство со стариком, дневное ли однообразное хождение по камере из угла в угол? В самой неуклонной повторяемости кошмара было нечто зловещее.
Исподволь Морозовым стала овладевать навязчивая идея: он сходит или уже сошел с ума!
— Вероятно, — вспоминал он впоследствии, — я помешался бы на том, что я сумасшедший и что в припадке безумия могу назвать на допросе своих товарищей. Этого я боялся больше всего.
«Ты сумасшедший, уже сумасшедший! — твердил мне внутренний голос, — Как ты можешь сомневаться в этом? А старик, который приходит душить тебя каждую ночь, едва ты заснешь? А твой суеверный страх поздними вечерами, когда ты ходишь из угла в угол со свинцовой тяжестью на темени и боишься кинуть взгляд в темные углы твоей камеры, ожидая увидеть там сверхъестественных чудовищ, хотя и не веришь в их существование? Не медли же! Убей себя! Выполни свой долг перед товарищами!»
«Но ведь это наваждение может еще пройти! — возражал первому второй внутренний голос. — Даже сойдя с ума, я буду думать только об одном: нельзя на допросе упоминать имен своих друзей!»
Но первый голос был более внятным и убедительным.
Лектор так красочно описал этот мучительный внутренний диалог, что Петр Арианович почувствовал, как дрожь волнения прошла по залу.