Чистая вода - [33]
Моя мать ни в чем не уступала Халилу Рамакаеву, но ему понадобился год, чтобы понять это и повести ее в ближайший загс. Не знаю, сколько прошло времени, прежде чем мать перестала участвовать в выступлениях и улыбаться несущемуся на нее мотоциклу, потому что из-под ее кожанки стал виден живот. Не исключено, что сам Рамакаев все-таки додумался, что может допустить этот самый чепуховый просчет. Теперь он был обречен, по крайней мере, на год, проделывать в одиночестве свой головоломный головокружительный трюк. Теперь и она была обречена проводить время в моей компании, покуда вижу мир вверх ногами, как зрители — Халила Рамакаева в те головокружительные мгновения, ради которых раскошеливались. Вероятно, тогда она пристрастилась к чтению и поняла, что должна учиться. Но Халил Рамакаев не пожелал стать ей в этом достойным напарником. Три с половиной года ушло на выяснение этого обстоятельства; с каждым переездом, с каждой ночью, проведенной в гостиницах городских окраин, углублялась возникшая между ними отчужденность. Решительности моей матери, как видно, было не занимать. И однажды в погожее летнее утро она вышла из гостиницы со мною на руках, чтобы навсегда смешаться с городской толпой. Искал ли ее Халил Рамакаев? Обрел ли утешение в охах и ахах, в восторженных взвизгиваниях и громогласном одобрении мужчин? Полагаю, это перестало интересовать мою мать с тех пор, как она сделала открытие не только об их равенстве, но и о собственном, недосягаемом для него превосходстве.
Отринув прошлое вместе с Халилом Рамакаевым, мать нашла в себе силы окончить десятилетку и полный курс наук филологического факультета университета. На это ушло восемь лет. Пять из них мы прожили бок о бок с летчиком-испытателем Сергеем Гняздевым, в квартире, напоминавшей музей воздухоплавания, оборудованный коммунальными службами. Мой новый отец носил костюмы просторные, но сшитые по фигуре, был подчеркнуто аккуратен, властен и прямолинеен, имел обыкновение то и дело сверять ручные часы и не терпел, если с места на место перекладывали сами по себе ничего не значащие вещи, как мыльница или палочка для бритья. В такие минуты голос его звучал резко и жесткий взгляд серо-стальных глаз упирался в меня из-под кустистых бровей. На мать он смотрел иначе даже при людях — под его взглядом она опускала глаза, и щеки ее заливал румянец смущения. Не берусь судить, была ли она счастлива во втором браке. Я помню один из вечеров, когда мы с Гняздевым смотрели телевизор — большую роскошь по тем временам, предмет постоянной зависти соседей. Гняздев сидел рядом со мной в глубоком кресле, вытянув ноги в войлочных домашних туфлях, и улыбался своим мыслям. Мать читала книгу за столом, Гняздев смотрел на нее, улыбаясь, а улыбался он редко, я тоже посмотрел, — ей тогда было двадцать шесть, — и мне запомнилось, как она сидела, изящно склонив латунноволосую голову, и мягкий свет настольной лампы освещал ее профиль. Проснувшись ночью, я вышел на кухню напиться воды и застал ее плачущей. Она протянула руку и прижала меня к себе.
— Мама, тебя обидел папа Сережа? — спросил я ее.
— Тихо, — сказала она. — Тише, милый. — И приложила палец к губам.
— Скажи, почему папа Сережа кричит на нас? — спросил я тогда.
— Тише, милый, — попросила она, — не надо об этом спрашивать.
Я стоял, прижимаясь к ней, и думал, что сейчас заскрипит половица, он войдет на кухню, и жесткий взгляд серо-стальных глаз упрется в нас из-под кустистых бровей. Тем не менее, я огорчился, когда в один прекрасный день мы покинули Ростов. На этот раз нам не пришлось смешиваться с толпой и матери не нужно было нести меня на руках — я сам нес одну из наших сумок. Я, помнится, был сильно огорчен и раздосадован отъездом; к тому времени я обзавелся во дворе друзьями, я смотрел на стоявшую на буфете модель истребителя МиГ-17, как на свою собственность, и в школе я считался докой и непререкаемым авторитетом по части бочек, боевых разворотов и мертвых петель.
Мы перекочевали в Киев, где матери дали тему для диссертации и назначили руководителя. А я поспешно обзавелся новыми друзьями, готовыми слушать про мертвые петли, бочки и боевые развороты. Я, было, совсем вошел во вкус — как-никак, мы прожили в Киеве три года какой-то малости — когда мать защитила диссертацию и ей предложили преподавательскую работу и квартиру в городе, который впоследствии стал для меня родным. Теперь мне не пришлось нести сумку до вокзала, и, не торопясь, — на этот раз нам не от кого было уносить ноги, — мы уложили вещи. Я стоял, облокотившись о борт грузовика, и смотрел, как выносили из подъезда нашу мебель — да, кое-какой мебелью мы к тому времени уже обзавелись. И поезд повез нас на юго-восток через бескрайние, перемежавшиеся редкими перелесками поля.
Мне было четырнадцать, когда мы перебрались. И я уже помалкивал насчет бочек, петель и разворотов, я с подозрительностью и тайным недоброжелательством гадал, когда же у нас заведется новый папа — и он не заставил себя ждать. Он не требовал, чтобы его называли папой; он не требовал ничего, что могло причинить мне даже самые незначительные неудобства. Но я испытывал неловкость, говоря ему «Андрей» и «ты» — вероятно, такую же неловкость он испытывал в моем присутствии, и я инстинктивно старался обращаться к нему как можно реже. Большой, сильный, сдержанный и мягкий — этот человек обладал замечательным тактом и фантастическим знанием природы. Он умел собирать грибы и варить клей, он умел просмолить днище рассохшейся лодки, он умел щипать дранку, отыскивать Север без компаса и добывать дикий мед. Он рассказывал так, что рассказанное вставало перед глазами, радовался, как ребенок, когда ему попадалась стоящая книга, и писал сценарии. Он получал удовольствие от всего, чем жил и с чем соприкасался, его биографии хватило бы на двоих, а послушать его — выходило, что он собирается прожить еще сто лет, сто — и ни минутой меньше. Когда по его сценарию сняли фильм — а это был хороший фильм, — мы с матерью восприняли это как нечто само собой разумеющееся. И когда он выплатил первый взнос за трехкомнатную квартиру в Москве, мать восприняла это точно так же — как нечто разумеющееся само собой. Тут грузчикам бюро перевозок пришлось порядком попотеть, а мне — снова стоять, облокотившись о борт грузовика, и наблюдать, как выносят из подъезда нашу мебель. Я клятвенно поклялся, что вижу это в последний раз, и с облегчением вздохнул, когда поезд поплыл мимо меня в темноту, подсвеченную изнутри городскими огнями.
В сборник «Город на заре» входят рассказы разных лет, разные тематически, стилистически; если на первый взгляд что-то и объединяет их, так это впечатляющее мастерство! Валерий Дашевский — это старая школа, причем, не американского «черного романа» или латиноамериканской литературы, а, скорее, стилистики наших переводчиков. Большинство рассказов могли бы украсить любую антологию, в лучших Дашевский достигает фолкнеровских вершин. Его восприятие жизни и отношение к искусству чрезвычайно интересны; его истоки в судьбах поэтов «золотого века» (Пушкин, Грибоедов, Бестужев-Марлинский), в дендизме, в цельности и стойкости, они — ось, вокруг которой вращается его вселенная, пространства, населенные людьми..Валерий Дашевский печатается в США и Израиле.
Повесть «СТО ФИЛЬТРОВ И ВЕДРО» написана в жанре плутовского романа, по сути, это притча о русском бизнесе. Она была бы памфлетом, если бы не сарказм и откровенное чувство горечи. Ее можно было бы отнести к прозе нон-фикшн, если бы Валерий Дашевский не изменил фамилии.Наравне с мастерством впечатляет изумительное знание материала, всегда отличающее прозу Валерия Дашевского, годы в топ-менеджменте определенно не пропали даром для автора. Действие происходит незадолго до дефолта 1998 года. Рассказчик (герой) — человек поколения 80-х, с едким умом и редким чувством юмора — профессиональный менеджер, пытается удержать на плаву оптовую фирму, торгующую фильтрами для очистки воды.
Прозу Любови Заворотчевой отличает лиризм в изображении характеров сибиряков и особенно сибирячек, людей удивительной душевной красоты, нравственно цельных, щедрых на добро, и публицистическая острота постановки наболевших проблем Тюменщины, где сегодня патриархальный уклад жизни многонационального коренного населения переворочен бурным и порой беспощадным — к природе и вековечным традициям — вторжением нефтедобытчиков. Главная удача писательницы — выхваченные из глубинки женские образы и судьбы.
На примере работы одного промышленного предприятия автор исследует такие негативные явления, как рвачество, приписки, стяжательство. В романе выставляются напоказ, высмеиваются и развенчиваются жизненные принципы и циничная философия разного рода деляг, должностных лиц, которые возвели злоупотребления в отлаженную систему личного обогащения за счет государства. В подходе к некоторым из вопросов, затронутых в романе, позиция автора представляется редакции спорной.
Сюжет книги составляет история любви двух молодых людей, но при этом ставятся серьезные нравственные проблемы. В частности, автор показывает, как в нашей жизни духовное начало в человеке главенствует над его эгоистическими, узко материальными интересами.
Его арестовали, судили и за участие в военной организации большевиков приговорили к восьми годам каторжных работ в Сибири. На юге России у него осталась любимая и любящая жена. В Нерчинске другая женщина заняла ее место… Рассказ впервые был опубликован в № 3 журнала «Сибирские огни» за 1922 г.
Маленький человечек Абрам Дроль продает мышеловки, яды для крыс и насекомых. И в жару и в холод он стоит возле перил каменной лестницы, по которой люди спешат по своим делам, и выкрикивает скрипучим, простуженным голосом одну и ту же фразу… Один из ранних рассказов Владимира Владко. Напечатан в газете "Харьковский пролетарий" в 1926 году.
Прозаика Вадима Чернова хорошо знают на Ставрополье, где вышло уже несколько его книг. В новый его сборник включены две повести, в которых автор правдиво рассказал о моряках-краболовах.