— Когда у меня остается какой-нибудь грош от обеда или квартирной платы, я покупаю себе гарус, шерсть, вожусь над этой мелочью, а потом посылаю с женой сторожа моим милым птенчикам. Пусть знают, что у них есть тетка.
Она показала мне свои ноги, — они опухли от ступни до колен и, как она говорила, очень болели; а потом, с усилием поднимаясь с табурета, прибавила:
— Сегодня я еще ничего не ела. Извините, но мне надо затопить печку и сварить себе обед…
Она дотащилась до глиняной печки, зажгла пару щепок и поставила воду в маленьком горшочке. Напрягая все силы своей тщедушной груди, она начала раздувать огонь, а когда он разгорелся и вода в горшочке закипела, всыпала в него горсть крупы и щепотку соли и, все сидя на полу, обратилась ко мне с вопросом:
— Вы были у моего брата?
Я ответила утвердительно. Она помолчала с минуту, потом, опустив голову на руку и смотря на огонь моргающими глазами, заговорила:
— Я слышала, что теперь они живут очень согласно и весело. Что же тут удивительного? Дела их идут хорошо, живут они, кажется, ладно… Дом свой убрали как игрушку, принимают важных людей… детки… пятеро…
После минутного молчания она добавила:
— У Тыркевичей вы, вероятно, не были и, может быть, не слыхали, что пан Лаурентий богатеет с каждым днем и пользуется большим почтением в городе… Я слышала, что жена водит его за нос, но, кажется, верна ему, а ему лестно, что он женат на такой хорошенькой. И он души в ней не чает, и хорошо ему живется на свете!
Она замолкла. Отблеск огня играл на ее седых волосах и золотил желтое лицо, еще рельефнее обнаруживая его худобу и все морщинки. Проговорив последние слова, она окинула взглядом наклонные стены, напоминавшие гробовую крышку, вешалки, на которых меланхолически повисли старые лохмотья, убогую кровать, покрытую дырявым одеялом, потом посмотрела на стену за окошком, не допускавшую к ней ни одного солнечного луча, затем опять обратилась лицом к огню и прошептала:
— Четырнадцатая часть! Четырнадцатая часть!