Уэйт глядел вдоль опустевшего прохода, видел ровные ряды аккуратно заправленных коек, стоявших как по ниточке рундуков. Сияли натертые до зеркального блеска стекла окон, отливал чуть желтоватой белизной надраенный пол, «Сколько же поколений новобранцев, — подумал он, — скребли и драили эти доски, чтобы они стали почти белыми?» И все же в косых солнечных столбиках роились мириады пылинок.
Одиночество снова на какой-то миг поселило в его душе уже было полностью исчезнувшее чувство страха. Он стал думать, правильно ли поступил, не совершил ли ошибки. Той ошибки, что может в корне поломать, испортить ему жизнь. Не повторяет ли он снова то, что делал уже не один раз, — отталкивает людей от себя, ставит какую-то преграду между собой и окружающими? Однако чувство это быстро прошло, а вместе с сомнениями улетучился и страх. Ему показалось вдруг, будто он все время спал и проснулся только тогда, когда решил дать правдивые показания. В тот момент, когда открыл рот.
Не в том дело, в конце концов, правильно он поступил или нет, главное, что в тот самый момент он наконец-то перестал плыть по течению. И не важно, что теперь ждет дома. Так же, как не важно и то, что кто-то здесь, в этом проклятом корпусе, считает его изгнание своей большой победой. Все это не важно. Главное, что он сам о себе думает и как сам оценивает свой поступок. Пусть разламывается голова, пусть нестерпимо болит все тело, все равно он счастлив, что поступил так и не иначе.
И еще он знал, что никогда уже не вернется назад в постылую отцовскую химчистку. Это уж точно. Никогда больше не станет делать то, что хочется другим, что надо не ему, а кому-то другому.
Эта мысль приободрила его. И только теперь к нему вернулось чувство, которое несло уверенность в себе. Ту самую, какой ему всегда так не хватало в жизни. Конечно, впереди ждут большие трудности, будет, наверно, очень тяжело, но все равно это во сто крат лучше всего того, что осталось в прошлом. Может быть, хоть за это сказать спасибо корпусу морской пехоты, обещавшему (вон какие всюду развешаны плакаты) сделать из него человека.
Уэйт поднялся с постели, тщательно расправил складки на одеяле (когда ночью его избили, он был так плох, что не смог забраться на свою верхнюю койку и лежал на Адамчиковой), потом взял вещмешок и медленно поднял его на плечо. В голове закружилось, к горлу подкатила тошнота, и он немного постоял, приходя в себя. Потом, слегка еще покачиваясь, двинулся к выходу.
На улице все было залито солнцем. Солдат осторожно спустился по железным ступенькам и, дойдя до последней, сел, привалясь спиной к вещмешку.
Там, за дорогой, на огромном плацу, учебные взводы занимали свои места для репетиции выпускного парада. Внизу, у подножия железобетонного монумента, в парадных мундирах застыл оркестр. Блестящие трубы и яркие барабаны исторгали в воздух бравурный «Марш морской пехоты». Уэйту даже показалось, что среди вымпелов и флажков подразделений он видит флажок 197-го взвода. Ну, конечно же вон он — их взвод. Вон он пошел левое плечо вперед, продвинулся еще немного, снова развернулся и, дружно печатая шаг, прошагал мимо пока еще пустой трибуны. Еще несколько мгновений, и взвод скрылся за огромным монументом. А перед трибуной один за другим проходили все новые и новые подразделения.
Грязно-оливковый джип подкатил к крыльцу. За рулем сидел долговязый, худой, как щепка, сержант в тропическом обмундировании. Уэйт поднялся. Сержант не спеша протянул руку к приборной доске, взял приколотую там бумажку…
— Рядовой Уэйт?
— Так точно! Он самый!
— Рядовой Джозеф Уэйт?
— Он самый!
Ничего не сказав, сержант вытащил из-за галстука шариковую ручку, поставил птичку. Уэйту бросилось в глаза, что у этого парня ужасно впалые щеки и, чтобы скрыть это, он густо намазал их то ли кремом, то ли гримом. Лицо от этого казалось неживым. Как будто бы из папье-маше…
Сержант сунул бумажку на место, закрепил ее, убрал за галстук свою ручку и включил передачу.
— Садись!