Между тем Марья Петровна напенила ей бокал.
— Доброго здоровья желаю вам, мои благодетельные! Коли вперед дают магарыч, так, видно, после не будет обиды. Ну, мои батюшки, у вас, слышала, есть купец, а у меня есть товар. Давайте торговаться.
— Какой же бы это был у вас товар? — сказал с гордостью тою же аллегорией купец, потирая себе рукою бороду и усы. — Чтобы нам-ста в лавку принять было не стыдно.
— Куда больно надменны, Семен Авдеевич, уж и в лавку принять стыдно! Не бойтесь, сударь; нашего товару не охает ни дворянин, ни купец первостатейный. Во-первых, есть у нас на примете у Куличева, у Григорья Сергеевича, дочка — маков цвет, сто тысяч денег чистогану, на пятьдесят приданого; у Жестиной внучка, — правда, постарше, да зато единородная, каменный дом с лавками на Смоленском рынке, приданое порядочное, и жемчужку есть, и бриллиантиков, крепостных вволю, и всякое домашнее обзаведение; у Нестаровых племянница сирота, приданого поменьше, зато собою красавица, полная, румяная, здоровая, на фортопьяне так и рассыпается, что на твоих гуслях, и по-французскому умеет, бойка, резва…
— Полно, полно, Савишна, нам таких не надо, — прервал старик, — нам давай попроще да попрочнее.
— Чего же искать долго, — сказала Марья Петровна, — Куличева мне не противна. Девушка скромная и смирная; намедни я видела ее на гулянье с родителями. И семейство хорошее, не баламутное, родни немного. Нет ли у тебя, Савишна, росписи от них?
— Где ж, матушка, роспись! Я ведь не знаю еще, как и согласятся они…
— Как согласятся! мы разве кланяемся, — закричал сердито старик. — Невест много, хоть пруд пруди.
— Ох, Семен Авдеевич, все ты не туда воротишь! кто, батько, всякое лыко в строку ставит. Я ведь не к тому речь вела, а сказала только, что надо мне переговорить с ними прежде. Поверьте мне, я вас по соседству всею душою люблю, зная, что вы меня не обидите, и постараюсь дело уладить. Завтра же — к обеду, коли за тем стало, принесу вам роспись. А и то сказать: если вы уж так заспесивились, так ведь мы с своим товаром и прочь пойдем. Женихи у меня есть и другие. Недалеко сказать, подле вас живет майор, четвернею в карете может ездить, а это ведь по нынешнему великатству не шутка, и с кавалериею. У головы сын…
— Перестань, Прасковья Савишна, — сказала хозяйка, — ты на моем муженьке не взыщи: ведь уж у него всегда речь такая, зато без лихвы.
— Разве так, то…
— О, травленая, — сказал, развеселившись, купец, посмотрел с улыбкою на сваху, и, вынув из бумажника красную ассигнацию, подал ей.
— Ну вот давно бы так — теперь и за дело приняться охотнее и веселее, — отвечала она, завертывая ассигнацию в узелок на платке. — Прощайте же, мои светы, до завтра; мне надо еще забежать кой-куда: просили принести в одном доме сережки, а в другом турецкой платочек, — прощайте.
Свахе налили еще бокал горского. Она выпила, поклонилась опять по-прежнему, раскланялась и ушла.
Старики разговорились между собой о невесте, и тем кончился первый день, в который мы их узнали.
Назавтра Авакумов, воротясь от ранней обедни, послал своего сына к отцу Федору с угрозою, что ежели и пастырское наставление останется втуне, то уж сам он примется по-своему.
Отец Федор, к которому родители посылали сына с такою надеждою на успех, под грубою, простою наружностию, нам уже несколько известною по разговору его с Марьею Петровною, — скрывал многие превосходные качества: он имел разум, просвещенный наукою, сердце доброе и чувствительное, характер твердый и решительный. Он ходил, правда, неловко, не любил околичностей, отвечал всегда жестко и наотрез, не знал никаких светских приличий и осторожностей, утирался рукою, — но читал и понимал блаженного Августина[2] и Канта, восхищался всякою глубокою мыслию, истинно соболезновал сердцем при виде несчастий ближнего и скор был на подание помощи. Говорил он обыкновенно тяжело, кроме тех только случаев, когда, свергнув оковы школьной схоластики, переставал мудрить и давал волю внутреннему горячему чувству, не охлажденному летами. Тогда речь его преисполнялась убеждения, и он овладевал душою слушателя. Между прихожанами славился он своею ученостию, чистотою нравов и готовностию на всякое доброе дело.
— Добро пожаловать, Гаврило Семенович, — так приветствовал он вошедшего купецкого сына. — Родительница ваша просила меня переговорить с вами; очень рад, если могу служить чем вам и вашему почтенному семейству, от которого я видел всегда столько знаков благорасположения. Прошу покорно в гостиную. Афанасьевна! коли придет кто ко мне, проси обождать часок-места, теперь-де, не время.
С сими словами повел он духовного своего сына по чистому половику в опрятную комнату, украшенную по стенам большими портретами митрополитов Платона и Амвросия[3], преосвященного Августина[4] и ставленою грамотою[5] в большой золотой раме. В переднем углу, под сению красивых искусственных верб, висел образ Казанской божьей матери, пред коим теплилась лампада и горела восковая свечка. Окошки задернуты были миткалевыми белыми занавесками. На столах, покрытых, как и стулья, затрапезными чехлами, не видать было ничего, кроме гусиного крыла в углу, коим сметывалась пыль, и нескольких поминаний на наугольнике под образом. На середине стола лежала Библия в октаву