— Самовар скорее, Феня, да просила ли ты Марью Петровну монастырским или полынным?
— Всем потчивала, да изволит спесивиться.
— Подавай, подавай. Нет, Марья Петровна, в чужой монастырь со своим уставом не ходят. К тому же вы у нас редкая гостья: вы кушали чай на Святой в воскресенье после вечерни, а после того, кажись, и глаз не показывали.
— Помилуйте, батюшко, да в духов день мы гостили у вас долго и с сожителем.
— Виноват, помню, помню.
Между тем Марья Петровна говорила очень отрывисто, поглядывала исподлобья на свою хозяйку, — и сметливый хозяин тотчас догадался, что ей хочется открыться перед ним наедине, и повел ее за руку в другую комнату.
Любопытной протопопице было это очень неприятно, даже обидно, и если кулек, разложенный теперь пред нею во всех приятных подробностях, не задабривал ее несколько, то ее неудовольствие излилось бы в язвительной речи перед Афанасьевною, которая принесла ей ключи от погреба и не менее ее горела желанием узнать причину посещения купчихи.
Забежав перед тем к своей знакомке, оставленной нами под колокольнею, получила она от нее настоятельное поручение разведать, зачем Авакумиха пришла в такое необыкновенное время к отцу протопопу. Сия знакомка — надобно предуведомить читателей — принадлежала к числу тех тучных щепетильных торговок, которые высовывают свои головы из подземельных лавок близ Сухаревой башни, около церкви Троицы на Листах и вместе с нитками, шерстью, шелком и прочими вещами такого рода производят обширную меновую торговлю всеми семейственными новостями в той части города.
Читатели могут судить, с каким сердцем отвечала протопопица маме, — между тем как в противном случае, то есть знавши, о чем речь, она почла бы за особенное удовольствие удовлетворить ее любопытству и показать свое уменье решать всякие запутанные дела.
— Не твое дело, — отвечала она ей отрывисто, и Афанасьевна, с которой обыкновенно обращались запанибрата, но иногда держали в страхе, принуждена была замолчать, прикусив губы, и выжидать благоприятной минуты.
Между тем обе они, занимаясь приготовлениями к чаю, поглядывали на затворенную дверь, из-за которой слышен был невнятный шепот и за которую я должен теперь переселить моих читателей.
— Бог посетил нас, батюшко, ума приложить не могу. Сынку нашему Ганюшке так тоскуется, что на свет божий подчас не смотрит, все молчит, как к смерти приговоренный, иногда плачет. Я уж и тем и сем его тешу: и шубу енотовую купила в семьсот рублей, и шапку бобровую, и сукна тонкого на сюртук: ничто не в помогу — такая-то черная немочь нашла на него.
— А каково ведет он себя?
— Как красная девушка. Грешить нельзя на бога. Ни пьет, ни играет…
— Не слюбился ли с кем?
— Бог весть, сударь. Сама было я подумала на это, да нет: ворожейка вечор мне гадала и на воде, и на кофее, и на картах: полюбовницы нигде не выходит. Грусть есть, да сама не знает, какая. Не испортил ли кто его, моего голубчика, спросила я, — ведь от лихого человека не убережешься, батюшко, — и того нет. Ходила еще я намедни в навирситет: там один солдат всякую судьбу рассказывает, вертя какие-то два большие шара, все исписанные мелко-намелко и раскрашенные, в медных обручах, — один шар — небо, а другой — земля. Так вертел он их для меня, что ажно в глазах зарябело, а после стал все открывать, да что-то мудрено, — я, признаться, ничего и не поняла.
— Напрасно, Марья Петровна, вы прибегаете к таким мерам. Они достойны всякого порицания, и только великим раскаянием изгладить их можно пред богом. Это диавол, пакостник нашея плоти, смущает.
— Ох, батюшка, знаю сама, что грех смертный это чернокнижье: да ведь уж с горя. Помолитесь хоть вы обо мне недостойной!
— Скажите мне теперь — давно ли с ним случилось это?
— Давно уж, батюшко, он ходит, как темная туча, — года с два, — а растужился-то больно третий месяц; беда да и только. Судите, сударь, он у нас один, словно порох в глазе. Да еще что: боюсь я пуще сожителя: ведь он у меня, сами знаете, такой, бог с ним, суровой да строгой; молчит, молчит — да как рассердится на Ганю, как пришибет его за что-нибудь, так неравен час, долго ли до греха, — а у Семена Авдеевича рука такая тяжелая, такая тяжелая, что… (тут остановилась Марья Петровна, спохватившись, что уже и так сказала лишнее).
— Спрашивали ли вы его, отчего в нем такая печаль?
— Я всякий день почти спрашиваю. Наладил себе в ответ: ничего да и только, больше не добьешься. Я обещалась уже, батюшко, сходить пешком к Троице-Сергию, да по пути хочу побывать у одного старичка, налево от большой дороги за Братовщиною. Говорят, что он тоже всю подноготную ведает; как вы приговорите, батюшко? Вы нас до короткости знаете. Я всякого понятия лишилась. Правду сказать по пословице: чужую беду на воде разведу, а к своей, так и ума не приложу.
— Я ничего не могу сказать вам наскоро, любезная моя Марья Петровна. Сына вашего я знаю, вижу, как он и в церкви божией ведет себя, и ничего дурного за ним не примечал досель. Пришлите-ка вы его лучше ко мне: я постараюсь, опираясь на божие слово, преклонить его к откровенности и, может быть, при помощи свыше, успею в том. Никто таков, как бог. Тогда уж легко будет подумать и о средствах, как пресечь зло.