Canto - [26]

Шрифт
Интервал

Он: сам, но только однажды, он наткнулся на немыслимое и головокружительное.

Какое-то время он воспринимал приглашения как спасительные корабли. Когда они проплывали мимо, скользя по булыжнику, там, где крадучись струится ручеек, ему казалось: «Вот сейчас, сейчас все начнется», и это было слово «Начинай», которым они его призывали. Он верил, что ступит на борт спасительного корабля, который зазвонит счастье во все корабельные колокола. Он, спасенный. Позже в колокольном звоне забрезжили похороны, и он пытался уловить их. А потом, когда он увидел, что всякий раз остается жив, и поэтому объявил себя мертвецом, стали раздаваться призывы воспротивиться смерти и вернуться назад. И в один прекрасный день он окончательно вышел из игры.

Твой с-ног-до-головы черно-белый Мауро живет не среди нас. У него осталась одна святыня — прекрасная дама, она должна сидеть, сложив на коленях белоснежные руки и излучать благословение. Ты — его дама, Габриэла, поверь мне. Этой даме он кладет розы на колени.


Здесь, в библиотеке, в холодном обрамлении мрамора, который не могут скрыть от меня стеллажи с книгами, под лампой с зеленым абажуром, я понимаю, что начинаю выходить наружу.

Я пришел сюда из домов, я ходил из дома сна и отдыха в дом труда и обратно и уже почти твердо верил в эти пути. Я верил в эти огороженные, чисто прибранные пути, в необходимость стильной походки, во времена приличий, во времена, разложенные по полочкам — время, чтобы трудиться, и время, чтобы удаляться от труда, верил в перегородки, в обереги, в берега, где можно укрыться. И вот я снаружи. Рушатся стены. Хлынуло то, что есть. А этого всего много, оно разбросано по площадям, и никаких связующих тропинок между ними. Жизнелюбие просто так, кучками навалено на площадях, не под крышами, и не на пьедесталах, а все больше на приволье, под солнцем, озаренное ветрами, иногда оно дурно пахнет, ты никак не ожидал его, но обязан принять во внимание, здесь, на вольном воздухе.

Внезапно я уже знал, что стою снаружи. И дал об этом знать. Я помню эту сцену. Во время одного приема все случилось.

Длинные черные автомобили продолжают прибывать, бороздя гравий петляющих подъездных путей, а в парадных залах все теснее становится от гладких, отутюженных господ с моноклями (в основном из дипломатических и ученых кругов этого изобильно пополняемого ими города), и все искуснее приходится им извиваться, скользя сквозь толпу, а душисто декольтированные диванные дамы воркуют все оживленнее, смеются, поднимают бровки; а стипендиаты потно раскраснелись от удовольствия причастности, прочие же, из тех, кто не удостоился счастья быть вовлеченным, уже сбиваются в стайки, ища возможности незаметно удалиться; и все множится армия полупустых и на четверть пустых бокалов в нижнем ярусе столиков на колесах, вступая в немую беседу с крошками и кожурками. И в этот момент передо мной вдруг вырастает некто, оторвавшийся от общей стаи и в ней не нуждающийся, и хочет, чтобы его развлекли. Изысканный поклон, наигранно внимательный вид, любопытно рыскающий взгляд. Я называю ему свое имя, я нахожу, что час уже довольно поздний, погода прекрасная, приемы подобного рода — упоительны, публика разнообразна, и соглашаюсь со всем, что говорит он. И тут, словно просветление внезапно озаряет его — он немедленно желает узнать, чем я занимаюсь. Милостиво изволит он спрашивать меня о роде моих занятий, о цели моего пребывания здесь, о причинах оказанного мне предпочтения. «Я пастырь проституток», — ответствую я. И повторяю, швыряя слова прямо в этот смятенный лик, в котором борются желание пропустить услышанное мимо ушей, любопытство и самодовольство: «Пасу проституток, присматриваю за ними, спрашиваю, как дела».

Это может кого-то расстроить, от этого можно вскипеть, но это так: да, какое-то время я был пастырем проституток.


Тебе, отец, лицо на стене, хочу я поведать себя. У тебя есть время, ты не скажешь ничего, продолжая разговор, потому что ты мертв.

Ты умер и — да, смерть.

Маленький, чахлый, угловатый, бледный вечер, да, он был. Мама, сестра, бабушка, дядя Оскар и я. Когда ты умирал. Тогда, в том самом родном моем городе.

Все черви рельсов заползли в тело улицы, дома свесили наружу угрожающие морщины и тупые горбы. Криво падают отсветы. Сплошная омертвелость замерла среди этих бледных, зеленовато-серых, окаменело-каменных стен, которые не способен осветить даже тоскливый свет последнего трамвая, уныло гремящего по ровной кишке улицы, все сиденья в нем пусты, это видно, болтаются кожаные петли на поручнях — комната на колесах, освещенная скудным светом, неустанно предлагающая всем убежище. В последний раз качнулись теплые окна, и она окончательно исчезает за поворотом. Ни один человек не вскочил на подножку. Мы переходим через ров, он зарос кустарником, он мрачен. Мы сбегаем по ступеням перекидного моста, который ведет через пути. Вокзал дохнул кислым воздухом и пустотой, мы ступаем по центральным улицам, дома снаружи глаже, чем внутри, серая слюна затягивает все улицы, немногочисленные прохожие бегут куда-то и сами хотят, чтобы город их проглотил. Сам я почти никогда туда не хожу, а если приходится идти, то у нас говорят: «Я пошел в город». Дядя Оскар идет рядом, он на этот раз, против обыкновения, не отпускает шуточек, робеет. Почему? Нам нужно раздобыть кислородный аппарат, говорит мама, но где? В санитарной полиции, где в ожидании стоят машины сантранспорта, страшные больницы на колесах, надо идти туда, в санитарную полицию, на Шлихергассе. Мы получаем прибор в этом вечно бессонном, ярко освещенном гараже, там наготове стоят три машины «скорой помощи», мы бежим назад. Дядя Оскар все время рядом, нависает надо мной, молчалив, робеет. Не слышно его обычных дерзких двусмысленных смешков, голос стал мягким, и в нем что-то ломается и тает. Около цветочного лотка, где на этот раз нет никаких цветов, только какие-то кустики, только мерзкие ползучие венки, таящие недоброе, он говорит: «Беги-ка вперед, давай-давай, только побыстрее». И я бегу под нависающими вздыбленными горбами домов с широко расставленными раскосыми желтыми глазами, мимо, мимо, вверх по ступеням, затхлым, ширококаменным, хватаюсь за перила, и они, извиваясь, втягивают меня наверх по лестнице, зеленые и фиолетовые стены освещены скудным светом; я тихо вхожу в прихожую, где красноватый ковер из кокосовой соломки, — никого, чернота коридора затягивает меня в самый конец, к самой последней двери, где царапает глаза свет. Там, в ногах, у постели, стоят все — мама, и бабушка, и сестра; и еще — врач, наш семейный врач, и лицо у него чистое, обтянуто тонкой, как бумага, кожей. Там лежишь ты, волосы черные, а лицо совершенно белое, большой лоб; ты лежишь абсолютно неподвижно. Потом ты глотнул, голова дернулась и приподнялась, ты хочешь открыть рот, но язык раздулся и мешает, ты еще раз сглатываешь, да так резко, что голова стремительно вздергивается вверх, потом падает назад, и ты замираешь. А они стоят у тебя в ногах, безмолвно, в оцепенении, и я стою рядом с сестрой. Пока врач наконец не отделяется от этой группы людей, застывших в ногах постели, прерывая всеобщее оцепенение, он бесшумно приближается к тебе и осторожно закрывает тебе глаза. И еще раз, как бы ненароком, склоняется над тобой, а потом вдруг начинает поспешно собирать свои инструменты. А потом я вижу, как он пишет это свидетельство о смерти, так его все называют, дядя Оскар снова внезапно появляется, вид у него смущенный. Нам с сестрой разрешают спать в одной кровати, это большая, привезенная из Франции железная кровать с желтыми шишечками. Все тихо, как никогда, благоговейная тишина сковала повседневность, а мы лежим среди этого властного покоя, и вот постепенно световые дорожки от проезжающих под окнами машин снова побежали по одеялу, они прорываются сквозь занавески и чертят косые полосы по стенам и комнатам. Сначала мы лежим молча, потом начинаем шептаться, ведь там, неподвижно, на возвышении, лежит отец. То, чем заняты остальные, таинственно, словно под Рождество, когда вот-вот распахнут двери и начнется праздник. Внезапно мне в голову приходит нечто совсем постороннее, совсем не важное, но это будоражит меня: деревья в саду у Крайслеров, там, внизу, эти деревья в свете утра, под звуки утренних фанфар, когда они обещают тебе все на свете. Эти самые деревья и вспомнились мне теперь, этой ночью, и пронзили всего меня так, что мурашки по телу побежали. А потом мы заснули.


Еще от автора Пауль Низон
Мех форели

«Мех форели» — последний роман известною швейцарского писателя Пауля Низона. Его герой Штольп — бездельник и чудак — только что унаследовал квартиру в Париже, но, вместо того, чтобы радоваться своей удаче, то и дело убегает на улицу, где общается с самыми разными людьми. Мало-помалу он совершенно теряет почву под ногами и проваливается в безумие, чтобы, наконец, исчезнуть в воздухе.


Год любви

Роман «Год любви» швейцарского писателя Пауля Низона (р. 1929) во многом автобиографичен. Замечательный стилист, он мастерски передает болезненное ощущение «тесноты», ограниченности пространства Швейцарии, что, с одной стороны, рождает стремление к бегству, а с другой — создает обостренное чувство долга. В сборник также включены роман «Штольц», повесть «Погружение» и книга рассказов «В брюхе кита».


Рекомендуем почитать
Обрывки из реальностей. ПоТегуРим

Это не книжка – записи из личного дневника. Точнее только те, у которых стоит пометка «Рим». То есть они написаны в Риме и чаще всего они о Риме. На протяжении лет эти заметки о погоде, бытовые сценки, цитаты из трудов, с которыми я провожу время, были доступны только моим друзьям онлайн. Но благодаря их вниманию, увидела свет книга «Моя Италия». Так я решила издать и эти тексты: быть может, кому-то покажется занятным побывать «за кулисами» бестселлера.


Кисмет

«Кто лучше знает тебя: приложение в смартфоне или ты сама?» Анна так сильно сомневается в себе, а заодно и в своем бойфренде — хотя тот уже решился сделать ей предложение! — что предпочитает переложить ответственность за свою жизнь на электронную сваху «Кисмет», обещающую подбор идеальной пары. И с этого момента все идет наперекосяк…


Топос и хронос бессознательного: новые открытия

Кабачек О.Л. «Топос и хронос бессознательного: новые открытия». Научно-популярное издание. Продолжение книги «Топос и хронос бессознательного: междисциплинарное исследование». Книга об искусстве и о бессознательном: одно изучается через другое. По-новому описана структура бессознательного и его феномены. Издание будет интересно психологам, психотерапевтам, психиатрам, филологам и всем, интересующимся проблемами бессознательного и художественной литературой. Автор – кандидат психологических наук, лауреат международных литературных конкурсов.


Овсяная и прочая сетевая мелочь № 21

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Овсяная и прочая сетевая мелочь № 16

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Шаатуты-баатуты

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.