И вижу я: их там — двое. И они коней своих как там остановили, так никуда и не двигаются. Лошади ихние в нашу сторону смотрят, они сами тоже в нашу сторону смотрят, но при этом смотрят почему-то так, будто нас тут на дороге и нет. Никакого малейшего знака-приветствия нам не подают, а сидят себе, в седлах сутулятся и — не шевелятся.
Я удивился, но дедушке говорю:
— Вот и плотники твои! Только странные какие-то… Замерли, будто столбы. И который из них Коля Кряж? Тот, что поздоровей, да?
А дедушка и сам их, конечно, видит, да ничего мне про них не объясняет уже. Вместо этого натягивает и натягивает вожжи, и этак чудно, почти шепотом, подает голос Пчелке:
— Тпру… Тпру… Тпру…
Я глянул на дедушку, а лицо у него серее шинели стало, и, слышу, он и мне нашептывает:
— Нишкни, Санька… Это не плотники…
И шарит у себя под ногами в сене, что-то там быстро ищет, спешит, а в это время позади и сверху меня, все равно как с неба, вдруг дохнýло горячим-прегорячим, и раздается насмешливый голос:
— Не шарься, Крылов, не старайся! Сам знаешь, ничего у тебя там нет. Отмахнуться тебе нечем… А, может, денежки туда засовываешь? Так не прячь, не надо! Нам ведь доподлинно известно: нынче ты своим топорникам-тяпунáм получку везешь. Ну а теперь стало быть, довез, приехал!
И тут я так весь и обмер. Про денежки у нас дома даже и звука не было, иначе бы меня с дедушкой и за порог не отпустили, но теперь вот даже назад глянуть боюсь, шевельнуться боюсь.
А краем глаза вижу: нависла, дышит над самым моим плечом лошадиная морда с длинными волосками в розовых: горячих ноздрях, а прямо в затылок дедушке, прямо под околыш дедушкиного картуза уткнулся, потом отодвинулся, потом опять рядом закачался вороненый ружейный ствол.
Это, значит, с тылу к нам, к самому задку тарантаса подстроился еще кто-то верховой, и вот он-то и говорит насмешливым голосом. И как заговорит, как, должно быть, пониже наклонится у себя там наверху, в седле, так на меня оттуда спиртом и наносит.
И от него спиртом наносит, и от коня потным, горячим запахом наносит, и от этого мне сделалось муторно, стало еще страшней, а голос все подгоняет:
— Давай, давай, Крылов, деловой человек, на мост правь, на мост! Там ты нам всем сразу кошель-то и выложишь… А заартачишься — мы самого тебя рядышком с потомком твоим уложим заместо перил.
Он так говорит, а те двое ждут, в седлах сидят, все не шевелятся. Только лошадей своих теперь повернули поперек моста, голова к голове. И под руками у них на коленях тоже что-то опасно взблескивает.
Этот же, сопровождающий нас и, должно быть, в шайке главный, подталкивает и подталкивает дедушку ружьем:
— Ну, может, Крылов, мы тебя укладывать и погодим… Может, маленько и помилуем. Если все до копеечки нам на ладошках да стоя на коленках преподнесешь!
А дедушка молчит, лицо у дедушки каменное. Лишь на правой щеке правый ус, как бы совершенно сам, часто и часто дергается, а все остальное лицо — твердый камень. И кулаки с широкими в них вожжами тоже будто каменные.
Только вот плечом от меня дедушка едва заметно отклоняется да отклоняется, да вдруг с локтя, с полуоборота как даст по навислому сзади ружью и по лошадиной морде, как вскочит в тарантасе, как швырнет меня под ноги себе, да как закричит ужасным голосом Пчелке: «Да-ё-ошь!» — так все тут сразу и смешалось.
Ружье у конвоира, должно быть, вылетело, потому что он тоже что-то заорал; а Пчелка, словно ее ошпарили кипятком, рванула вскок и со всем нашим грузом-тарантасом понеслась прямо на тех, на двоих.
Те двое ахнуть не успели, Пчелка врезалась меж тесно стоящих поперек моста лошадей, и одна из них, ушибленная в грудь тупым торцом оглобли, скалясь и визжа, вздыбилась такою свечою, что я из-под низу, со дна тарантаса, увидел отчетливо на ее передних подковах все стесанные до блеска шипы, гвозди.
Она чуть было не рухнула этими обеими подковами к нам в тарантас, да тяжелый всадник и седло перевесили, и, заваливаясь на спину, она сама и ее седок начали медленно падать за неогражденный край моста, в дымную от глубины и от утреннего холода речку.
Что было со вторым всадником, а тем более с тем, который не устерег нас, — я разглядеть уже не мог.
Мост под нами пробренчал гулко, коротко. Пчелка понеслась теперь по свободной дороге так, что сквозь плетушку тарантаса засвистел воздух. А дедушка все не давал мне поднять головы. Он больно держал меня за плечо; он, должно быть, боялся, что вослед нам будет погоня, затрещат выстрелы, и вот все загораживал и загораживал меня собой, все подняться мне не давал.
Но выстрелов не раздалось, вослед нам летели только угрозные крики, да и те скоро смолкли. Не было и погони.
И вот, слышу, Пчелка затопала реже, сильно отфыркиваясь, перешла на ровный шаг, а дедушка перестал меня загораживать, удерживать.
— Вставай… Все! Стрелять они струсили… Тут Тяпнево близко… А вон и сами тяпневские плотники легки на помине.
И приподымаюсь, смотрю, а из-за поворота, из-за просветлевших совсем елок выкатывается нам навстречу целая ватага мужиков с плотницкими ящиками в руках, с длинными и гибкими на плечах пилами.
Солнышко на стальных полотнах пил зеркально играет, так и отсвечивает. Мужики еще издали нам машут, кричат что-то приветственное, веселое, потому что ничего еще, конечно, и не подозревают. Но когда с нами сошлись, да посмотрели на шумно дышащую Пчелку, да как глянули на серьезные наши лица, то сразу смолкли.