— Я лично отберу конвой. Я гарантирую…
— Я тоже гарантирую конвой полковнику, — резко перебил Штоквич, быстро подходя к ним. — Причем казачий, с сорванными погонами и руками за спиной. Юнкер Проскура!
— Я умоляю, — побледнев, шепотом сказал Пацевич. — Не позорьте меня, капитан.
— Будьте готовы исполнить мое приказание, юнкер, — холодно сказал комендант. — Что же касается ваших предложений, господа, то я не нахожу в них смысла. Мой гарнизон в надежном укрытии, обеспечен боевыми припасами, водой и продовольствием, а вы — перед стенами и, увы, без артиллерии. Счет, как видите, в мою пользу, но я готов проявить благородство. Вы, генерал, без промедления усмиряете курдов, загоняете их обратно в горы и приводите к полной покорности. Затем ваши головорезы складывают оружие, а вы лично на коленях умоляете простить вам измену собственному честному слову, которое вы дали когда-то моему государю. — Шамиль дернулся, — как от удара, намереваясь что-то сказать, но Штоквич жестом остановил его. — Если вы исполните это, я постараюсь сохранить вам жизнь.
— Извините, я перевожу не буквально, — виновато сказал Баграмбеков. — Ваши слова слишком резки.
— Этот лгун и клятвопреступник не нуждается в переводе, — резко сказал комендант. — Предупреждаю, мы разговариваем последний раз. Не трудитесь вторично посылать парламентеров: я их высеку, а вас — с особым старанием.
— Я не смею этого слышать! — испуганно прошептал переводчик. — Это — сын великого Шамиля.
— Ошибаетесь, — презрительно улыбнулся Штоквич. — Как говорится, Федот, да не тот: и у льва порой рождается шакал.
Гази-Магома разразился горячей, путаной, полной ненависти тирадой, которую Баграмбеков переводить не стал. Выкричавшись, Шамиль взял себя в руки и сказал по-русски, напряженно, но почти спокойно:
— Два дня на размышление. Послезавтра я снова пришлю парламентера.
— В отличие от вас я не изменяю своему слову, Шамиль.
Шамиль, не поклонившись, пошел к лестнице. У парапета задержался, пропустив вперед молчаливого князя Дауднова, резко повернулся и с перекошенным лицом крикнул Штоквичу:
— Послезавтра я повторю условия сдачи. Но тебя, гяур, собака, они не будут касаться! Ты будешь умолять меня о смерти, визжать, как свинья, и ползать по собственному калу!
Штоквич молча поклонился.
— Вы сошли с ума! — закричал Пацевич в полном отчаянии. — Вы погубили нас всех, всех, слышите?
— Юнкер, отведите полковника в его комнату, — устало распорядился Штоквич. Подождал, пока Проскура, вежливо поддерживая полковника, не исчез в проеме лестницы, пристально глянул на Гедулянова. — Вы тоже считаете, что я вел себя неправильно, капитан?
— Скорее ошибочно, — вздохнул Гедулянов. — Зачем вы сказали, что у нас достаточно воды?
6
Утро третьего дня началось с перестрелки. Огонь противника не причинял осажденным особых хлопот, казаки со стен и крыш отвечали редкими выстрелами, все казалось спокойным, и офицеры собрались во втором дворе у госпитального маркитанта за завтраком.
— Чего пуляют? — удивлялся Гвоздин. — Патронов, что ли, много?
— Развлекаются, — сказал Кванин. — Скучно им стало, резать больше некого.
Гедулянов молчал, погруженный в свои думы — о погибшем командире, лежащем в глухом подвале на двухсаженной глубине; о Сидоровне, оставшейся в далекой Крымской с двумя дочерьми и почти без средств, и главным образом — о Тае. Теперь он стал думать о ней постоянно и совершенно по-иному, теперь она перестала быть просто с детства знакомой девочкой: после смерти Ковалевского капитан ясно ощутил свою особую ответственность за нее. Теперь он обязан был заменить ей отца, стать главной ее опорой, теперь он, он один отвечал за ее жизнь и судьбу, и эта ответственность не только не обременяла его, а ощущалась радостно и немного тревожно. Он не пытался понять, откуда вдруг возникло это ощущение, — он просто принял его как должное.
— Плохо стреляют, — зло сказал Чекаидзе. — Наши, говорю, плохо стреляют.
— Да? — озадаченно спросил Штоквич: он все время настороженно прислушивался не к стрельбе, а к чему-то, что должна была, как казалось ему, прикрывать эта бестолковая, неприцельная стрельба. — Вы правы, поручик. Господа казачьи командиры, прошу отрядить от каждой сотни по десять лучших стрелков в мой личный резерв. Командовать этим резервом назначаю юнкера Проскуру.
Проскура вскочил. Худое, костлявое лицо его зарозовело от радости и смущения. Но сказать он так ничего и не успел, потому что с балкона минарета раздался крик наблюдавшего за окрестностями унтер-офицера:
— Пыль на дороге, ваши благородия. Густая пыль, идет ктой-то! Наши, поди, наши на выручку идут!
— Наши идут! Наши-и!..
Никто не понял, кто первым крикнул эти слова: они вырвались из истомленных неизвестностью и ожиданием солдатских душ стихийно. Это был единый восторженный, безудержный порыв: кричали, бестолково метались по двору, обнимались, били в барабаны, трубили в рожки. Многие бросились на стены, потому что осаждающие вдруг прекратили стрельбу, что окончательно убедило гарнизон в подходе русских войск. Остававшийся внизу, в первом дворе Гедулянов напрасно призывал к порядку: его никто не слушал.