Бумеранг - [4]
…Нет, на вокзал лучше не заходить. Там навечно меж сельского люда неприкаянно бродит, шаркает ногами в ожидании электрички маленькая сгорбленная тень отца… Сейчас до костей стёрла бы колени, ползая за ним и моля о прощении.
Приказать себе: не сметь плакать, пускать слезу. Ты не достойна плакать о нём. Раньше надо было плакать, когда он стоял в прихожей: маленький, сгорбленный, в тёмно-синем прорезиненном пальто – конечно, из «Уценённых товаров»… Через плечо продета хозяйственная сумочка.
Он стоял с окаменевшим от страдания и унижения лицом, со своим некогда орлиным, породистым носом, со сдвинутыми всклокоченными седыми бровями. Скорбная глубокая, как трещина в земле, складка вертикально перечёркивала лоб… Маленький ссохшийся король Лир.
Да только она не была Корделией.
Тогда Люба, чувствуя себя абсолютно правой, холодным тоном роняла холодные справедливые слова. Возомнила себя в этот момент карающим мечом неподкупной Немезиды. Вкладывала камень в протянутые, с набухшими венами руки, с любовью вынянчившие её.
…«В мире ничего не может гнуснее быть жестоких дочерей. Теперь такой обычай завелся, чтоб прогонять отцов без состраданья?»
Мама. Смотрит огромными на морщинистом личике страдающими глазами. Глаза набухли невыплаканными слезами. Тянет руку со скрюченными лиловыми диабетическими пальцами. Люба сладко лелеет в себе прошлые обиды. И, немного поколебавшись, также вкладывает в мамину руку камень.
Они, три взрослые замужние сестры, три кобылы, вели себя как в детстве, когда их просили, допустим, идти в магазин (наломать веток для коз, помыть пол, прополоть грядки). Выламывались: «Почему снова я? Пусть Верка сходит». «Это нечестно, я в прошлый раз ходила. Сейчас Любочкина очередь».
Родители назвали их с верой, надеждой и любовью: Верой, Надеждой и Любовью.
И вот они трое отводили глаза, ухмылялись, перепихивались локтями, пожимали плечами. Толкали, перекатывали проблему между собой, как круглый камешек в детской игре.
Те же детские кивалки друг на друга. А действительно, почему Люба должна родителей к себе брать, если те дачу и машину оставили старшей любимице Вере? А квартиру – тихоне и подлизе Наде? А ей, Любе – шиш с маслом?!
Ах, простите: мама как-то одолжила старый латунный таз для варки ягод, с наказом непременно вернуть. Да и забыла. Вот и всё Любино «приданое».
Что-что? Жизнь они ей подарили?! Спасибо, конечно, но она, Люба, их об этом просила? Вот так не писала заявку: «Прошу зачать и родить меня…» Подпись, число, печать. Да если хотите, родительство – одно из самых эгоистичных чувств. В них, видите ли, инстинкт говорил – а она, Люба, отдувайся?
А ещё ты, мамочка, пальцем о палец не ударила, чтобы помочь поднять маленькую дочку, которую Люба растила практически как мать-одиночка. От мужа-то толку было немного: за ним самим нужен был глаз да глаз.
Люба последние месяцы беременности плохо себя чувствовала. Не успела приготовить приданого ребёнку. Скособоченную коляску наспех купили в комиссионке. Вместо нежного детского одеяльца свернули вдвое грубое и колючее взрослое одеяло, во взрослом же жёстком пододеяльнике.
Даже розовую ленточку не удосужились купить – пришлось перевязать свёрток с малышкой марлевым бинтом.
Роддомовским медсёстрам и нянечкам принято дарить тортик или конфеты – Вера с Надей из принципа ничего не принесли. А ведь в роддоме с Любой столько возились: беременность поздняя, тяжёлая. Медсёстры удивлённо посмотрели вслед.
А ещё помнишь, мамочка? У неё, Любы, на другой день после роддома из-за переживаний пропало молоко. Не успевала выцедить, не успевала простирнуть подгузники и пелёнки, потому что у малышки расстроился животик. Не успевала погладить пелёнки, погулять – ничего не успевала.
Дочка не спала три месяца – то есть вообще глаз не смыкала. Ещё немного, у Любы от недосыпа поехала бы крыша. Однажды в ванной она прислонилась к стене, начала засыпать на ногах с открытыми глазами и… Выронила девочку: крошечную, намыленную, скользкую как рыбка. Как она поймала её, в нескольких сантиметрах от кафеля?!
Где ты была в это время, мамочка?
А помнишь, мамуля, после родов впервые за полгода она, Люба, попросила тебя посидеть с малышкой? Добрые люди дали им приют, добрые же люди и позвали её в огород набрать бидончик малины: заваривать зимой дочке, которая часто болела? Ты, мамочка, давно внутренне с раздражением ждущая такой просьбы, возбуждённо подбоченилась: «Ну, нет! Я сама вас вырастила, никто не помогал».
Как тогда Люба плакала от обиды и боли, криком кричала в подушку. Тогда-то мама была ещё в силе…
Ничего личного, мамочка. Всё по справедливости. Люба просто возвращает камень, который ты вручила ей пятнадцать лет назад. И некому прекратить эту жуткую эстафету, где вместо эстафетной палочки передаются из рук в руки камни, камни, камни…
Действительно, почему сейчас все просят помощи у Любы, когда она уверенно стоит на ногах? И никто-никтошеньки не помог, когда просила помощи она?
И снова Люба ворошит обиду: почему машину и квартиру родители отписали старшей, деньги со сберкнижки, машину и дачу – средней дочери, а как коротать старость – так к меньшой Любе? Нет, не подумайте: Люба не материалистка, не узкая мещанка и не алчная хищница, не пиявица ненасытная. Но.

Сын всегда – отрезанный ломоть. Дочку растишь для себя, а сына – для двух чужих женщин. Для жены и её мамочки. Обидно и больно. «Я всегда свысока взирала на чужие свекровье-невесткины свары: фу, как мелочно, неумно, некрасиво! Зрелая, пожившая, опытная женщина не может найти общий язык с зелёной девчонкой. Связался чёрт с младенцем! С жалостью косилась на уныло покорившихся, смиренных свекрух: дескать, раз сын выбрал, что уж теперь вмешиваться… С превосходством думала: у меня-то всё будет по-другому, легко, приятно и просто.

Не дай Бог оказаться человеку в яме. В яме одиночества и отчаяния, неизлечимой болезни, пьяного забытья. Или в прямом смысле: в яме-тайнике серийного психопата-убийцы.

«Главврач провела смущённую Аню по кабинетам и палатам. Представила везде, как очень важную персону: – Практикантка, будущий врач – а пока наша новая санитарочка! Прошу любить и жаловать!..».

И уже в затылок дышали, огрызались, плели интриги, лезли друг у друга по головам такие же стареющие, страшащиеся забвения звёзды. То есть для виду, на камеру-то, они сюсюкали, лизались, называли друг друга уменьшительно-ласкательно, и демонстрировали нежнейшую дружбу и разные прочие обнимашечки и чмоки-чмоки. А на самом деле, выдайся возможность, с наслаждением бы набросились и перекусали друг друга, как змеи в серпентарии. Но что есть мирская слава? Тысячи гниющих, без пяти минут мертвецов бьют в ладоши и возвеличивают другого гниющего, без пяти минут мертвеца.

«Из обезболивающих — в лучшем случае укол новокаина. И грозный рык врача: — Чего орёшь? Поменьше надо было перед мужиком ноги раздвигать! Помогает стопроцентно: вопли из абортария мигом утихают. В самом деле, у врача нервы не железные: с утра до вечера слушать вопли, как в гестапо. Но самая лучшая анестезия: крупная тёплая рука стоящей в изголовье медсестры. В наиболее невыносимые, мучительные моменты сжимаешь эту спасительную руку сильно-сильно. Медсестра потом не то хвастается, не то жалуется, разглядывая синяки и ранки от впивавшихся ногтей: „Оторвёте ведь когда-нибудь руку-то.

О чем эта книга? О проходящем и исчезающем времени, на которое нанизаны жизнь и смерть, радости и тревоги будней, постижение героем окружающего мира и переполняющее его переживание полноты бытия. Эта книга без пафоса и назиданий заставляет вспомнить о самых простых и вместе с тем самых глубоких вещах, о том, что родина и родители — слова одного корня, а вера и любовь — главное содержание жизни, и они никогда не кончаются.

Нечто иное смотрит на нас. Это может быть иностранный взгляд на Россию, неземной взгляд на Землю или взгляд из мира умерших на мир живых. В рассказах Павла Пепперштейна (р. 1966) иное ощущается очень остро. За какой бы сюжет ни брался автор, в фокусе повествования оказывается отношение между познанием и фантазмом, реальностью и виртуальностью. Автор считается классиком психоделического реализма, особого направления в литературе и изобразительном искусстве, чьи принципы были разработаны группой Инспекция «Медицинская герменевтика» (Пепперштейн является одним из трех основателей этой легендарной группы)

Настоящий сборник включает в себя рассказы, написанные за период 1963–1980 гг, и является пер вой опубликованной книгой многообещающего прозаика.

Перед вами первая книга прозы одного из самых знаменитых петербургских поэтов нового поколения. Алла Горбунова прославилась сборниками стихов «Первая любовь, мать Ада», «Колодезное вино», «Альпийская форточка» и другими. Свои прозаические миниатюры она до сих пор не публиковала. Проза Горбуновой — проза поэта, визионерская, жутковатая и хитрая. Тому, кто рискнёт нырнуть в толщу этой прозы поглубже, наградой будут самые необыкновенные ущи — при условии, что ему удастся вернуться.

После внезапной смерти матери Бланка погружается в омут скорби и одиночества. По совету друзей она решает сменить обстановку и уехать из Барселоны в Кадакес, идиллический городок на побережье, где находится дом, в котором когда-то жила ее мать. Вместе с Бланкой едут двое ее сыновей, двое бывших мужей и несколько друзей. Кроме того, она собирается встретиться там со своим бывшим любовником… Так начинается ее путешествие в поисках утешения, утраченных надежд, душевных сил, независимости и любви.

Вена — Львов — Карпаты — загробный мир… Таков маршрут путешествия Карла-Йозефа Цумбруннена, австрийского фотохудожника, вслед за которым движется сюжет романа живого классика украинской литературы. Причудливые картинки калейдоскопа архетипов гуцульского фольклора, богемно-артистических историй, мафиозных разборок объединены трагическим образом поэта Богдана-Игоря Антоныча и его провидческими стихотворениями. Однако главной героиней многослойного, словно горный рельеф, романа выступает сама Украина на переломе XX–XXI столетий.