Бухта Радости - [12]
Он не таков, как этот горе-рыболов, сосед под тентом-тряпкой: тот, если долго не клюет, похныкивает, шепелявя, о коликах, артрозах и неврозах, стыдясь признаться, что боится умереть. И даже в жор, когда рыбалка удалась и не до болтовни и жалоб, сосед, похоже, отвечая своей привычной и всегда внезапной мысли, вдруг шелестит своим беззубым ртом что-то неслышное, в чем чудится Храмкову: “фтрафненько”. Храмков презрительно молчит. Он знает о себе, что не боится смерти, поскольку не боится жизни. Уверенный, что повидал едва ль не все, что называют этими двумя словами, Храмков не верит больше в жизнь и в смерть.
Он сотни раз, наверное, видел, как шевелящийся и бегающий, жрущий и беспрестанно языком болтающий материал становится недвижным и молчащим; он наблюдал так много превращений материала из гладкого, упругого орущего комка в сухой и жилистый набор волокон или в пузатый жирный сгусток, который падает однажды навзничь иль ничком, согнув коленки, в яму или вдруг падает в толпе, глотая воздух ртом, на тротуар, или со всей предосторожностью ложится на больничную кровать и там, хрипя, вдруг замирает; да и его, Храмкова, собственное превращение в компост из розоватого и гладкого комка, которого никто уже не помнит, поскольку помнить некому, вполне забытого и им самим, так долго длится, что он давно уж перестал усматривать границу между тем, что называют жизнью, и тем, что называют смертью.
Он долго думал по ночам, сначала на посту, чтобы не спать, потом на пенсии, чтобы уснуть, что отличает слово жизнь от слова смерть, он вспоминал, что видел днем, и наблюдения свои за материалом свел к одному: живым зовется материал, способный следовать установлениям. Мертвый материал не чтит установления или для виду, вроде, чтит, а сам все норовит шагнуть в сторону. Живой – чтит.
Орущие и пьяные в трусах и без трусов, что пролетели на ревущем катере вверх по каналу вопреки установлению блюсти покой и безопасность на воде, и дохлый окунь, выброшенный волной от катера на береговой бетон, и те, кто насвинячил там, в кустах, бутылочным стеклом и гадкой ватой, и вата эта, и стекло, и тот наглец, что самовольно занял его место под навесом (Храмков не то чтобы забыл, что его не было, но разнице меж было – не было уже не придавал значения), тот голубь, усыхающий в кустах, та кошка, что объела голубя, – все это мертвый материал.
Вот он, Храмков, всегда упрямо следует установлениям и потому имеет право считать себя живым.
Побыв на травке девяносто лет и все не торопясь уйти под дерн, он точно знает, что – неважно, идут ли нынешние установления наперекор вчерашним, неважно, как одно установление сопряжено с другим, вообще неважно, в чем их суть, лишь бы они существовали. Был установлен, например, гигиенический подход к попам, как к гнилостным микробам, – Храмков блюл гигиену: бывало, конвоировал микроба в подвал централа; сдавал там под расписку и, уходя, глухой хлопок за дверью, окованной железом, слышал с облегчением… Теперь пришло установление поститься и поклоны бить – Храмков ест пшенку на воде и луке с февраля по май.
Храмков стал прихожанином не потому, что умилился или одурел, но потому, что церковь – установление, не хуже всех других и на сегодня, видно, главное. Когда довольно юный поп, суя ему в рот ложечку с кагором, заметил тихо, что он крестится не так, Храмков лишь цыкнул поверх ложечки: “Учить меня будешь!” – потом, однако, рассудил, что так креститься или эдак – должно быть, тоже часть установления, которую он просто сразу не учел. Он извинился перед тем попом, с тех пор крестился правильно, но обращался к Богу без восторга. Восторги ему были ни к чему. Он уважал установления, и потому он уважал себя, и этого ему было довольно.
Он почитал любую власть и блюл ее установления, но никогда не восторгался ею. Он твердо знал, что власть сама не чтит установления, когда все чтят, уж таково ее отличие и свойство – и это свойство мертвых. Быть над законом или вне закона, в том разницы Храмков не видел, при этом твердо зная: любой, кто вне закона, мертв. Власть – добровольная смерть материала, при этом убежденного, что он живой, даже “живее всех живых”, и жизнь его к тому же обладает высшей ценностью. Однако прок от этой властной “жизни” лишь один: тщась уберечь себя от посягательств, любая власть направо и налево раздает свои установления. Этот курьез всегда Храмкова забавлял, причем касался он не только власти.
Тот материал, что первым выдумал не заряжать, как было установлено, ружье с конца ствола, но всовывать заряд в патронник – тоже был мертв заведомо, поскольку своевольно отменил всемирное установление. Зато дал новое установление, и тоже на века – вставлять патрон и передергивать затвор. И власть, и выдумщиков роднит их своеволие, то есть смерть. И власть, и выдумщики, видимо, нужны, но лишь затем, чтоб освежать установления. Так освежают огород мертвым навозом, чтобы на грядке гуще рос живой картофель. И что бы мертвые властители иль выдумщики ни мнили о себе и друг о друге, каких бы статуй и портретов они друг другу ни наставили, как бы ни вздорили друг с другом, ревнуя и борясь за первенство, они презреннее живых, неукоснительных храмковых, иначе для чего было выдумывать и сталкивать условные слова
С каждым новым романом превосходный стилист, мудрец и психолог Андрей Дмитриев («Закрытая книга», «Дорога обратно», «Поворот реки», «Бухта радости») сокращает дистанцию между своими придуманными героями и реальными современниками. В «Крестьянине и тинейджере» он их столкнул, можно сказать, вплотную – впечатление такое, что одного («тинейджера») только что повстречал на веселой Болотной площади, а другого («крестьянина») – в хмурой толпе у курской электрички. «Два одиноких человека из параллельных социальных миров должны зажечься чужим опытом и засиять светом правды.
В «Призраке театра» известный писатель Андрей Дмитриев повествует о шестидесяти часах, которые потрясли весь мир и прежде всего нас, граждан России. В эти шестьдесят часов все мы находились в тревожном ожидании того, как разрешится судьба сотен людей, захваченных террористами в театральном центре на Дубровке. О том, как прожили и пережили эти шестьдесят часов актеры маленького подмосковного театра, озабоченные судьбой близкого им человека, ставшего, по их сведениям, одним из заложников «Норд-Оста», читатель и узнает из этой книги.
Действие нового романа Андрея Дмитриева — знаменитого российского прозаика, лауреата многих литературных премий — происходит в наше время в Украине, куда бежит из России герой романа, школьный учитель на пенсии, гонимый собственными страхами и стечением нелепых обстоятельств. Благодаря случайной встрече там начинается вторая жизнь героя — драматичное продолжение первой. Андрей Дмитриев верен литературной традиции и не обманет ожиданий тех, кто уже оценил его «Поворот реки», «Закрытую книгу», «Дорогу обратно», «Бухту радости», «Крестьянина и тинейджера».
«Новый Белкин» составлен из повестей тех писателей, которые входили в «пятерку» лучших, но не стали лауреатами. Это повести финалистов ежегодной литературной премии Ивана Петровича Белкина – Эргали Гера, Андрея Дмитриева, Ильи Кочергина, Марины Палей, Ирины Поволоцкой, Игоря Фролова и Маргариты Хемлин. В сборник включены статьи и эссе удостоенных диплома «Станционный смотритель» критиков и литературоведов – Инны Булкиной, Льва Данилкина, Евгения Ермолина, Аллы Латыниной и Андрея Немзера, координатора премии Натальи Ивановой, а также размышления о словесности в стихах – Тимура Кибирова.
«Свод сочинений Андрея Дмитриева — многоплановое и стройное, внутренне единое повествование о том, что происходило с нами и нашей страной как в последние тридцать лет, так и раньше — от революции до позднесоветской эры, почитавшей себя вечной. Разноликие герои Дмитриева — интеллектуалы и работяги, столичные жители и провинциалы, старики и неоперившиеся юнцы — ищут, находят, теряют и снова ищут главную жизненную ценность — свободу, без которой всякое чувство оборачивается унылым муляжом. Проза Дмитриева свободна, а потому его рассказы, повести, романы неоспоримо доказывают: сегодня, как и прежде, реальны и чувство принадлежности истории (ответственности за нее), и поэзия, и любовь» (Андрей Немзер)В первую книгу Собрания произведений Андрея Дмитриева вошли рассказы «Штиль», «Шаги», «Пролетарий Елистратов», повести «Воскобоев и Елизавета» и «Поворот реки», а также романы «Закрытая книга» и «Дорога обратно».
«23 рассказа» — это срез творчества Дмитрия Витера, результирующий сборник за десять лет с лучшими его рассказами. Внутри, под этой обложкой, живут люди и роботы, артисты и животные, дети и фанатики. Магия автора ведет нас в чудесные, порой опасные, иногда даже смертельно опасные, нереальные — но в то же время близкие нам миры.Откройте книгу. Попробуйте на вкус двадцать три мира Дмитрия Витера — ведь среди них есть блюда, достойные самых привередливых гурманов!
Рассказ о людях, живших в Китае во времена культурной революции, и об их детях, среди которых оказались и студенты, вышедшие в 1989 году с протестами на площадь Тяньаньмэнь. В центре повествования две молодые женщины Мари Цзян и Ай Мин. Мари уже много лет живет в Ванкувере и пытается воссоздать историю семьи. Вместе с ней читатель узнает, что выпало на долю ее отца, талантливого пианиста Цзян Кая, отца Ай Мин Воробушка и юной скрипачки Чжу Ли, и как их судьбы отразились на жизни следующего поколения.
Генерал-лейтенант Александр Александрович Боровский зачитал приказ командующего Добровольческой армии генерала от инфантерии Лавра Георгиевича Корнилова, который гласил, что прапорщик де Боде украл петуха, то есть совершил акт мародёрства, прапорщика отдать под суд, суду разобраться с данным делом и сурово наказать виновного, о выполнении — доложить.