«Только и на уме у тебя», — хотел было обрезать ее Иван Кузьмич, но промолчал и отвернулся.
А Настя, поджав губы, утягивая Степана Яковлевича к двери, проговорила:
— Пойдем-ка.
4
Степан Яковлевич Петров — заместитель начальника цеха коробки скоростей — жил очень хорошо. Но одна беда страшно томила его. Женился он на Насте в подмосковной деревне. Настя тогда была румянощекая певунья, шустрая. Такой бы только рожать. А она не рожала. И Степан Яковлевич иногда, ложась в постель, настойчиво твердил:
— Ты бы собралась, что ль, с силами-то. Экая ты.
— Соберусь, соберусь, — щебетала она, переполненная тем же желанием, что и Степан Яковлевич.
Так они жили — двое, тихо, смирно, ухаживая за попугаем Мишкой, получив от соседей прозвище «Гога и Магога».
На двадцать восьмой год после венца, то есть когда всякая надежда на появление своих детей пропала, они взяли из детского дома паренька — черноглазого, как цыганенок… И все пошло по-другому. Настя забегала по магазинам, покупая игрушки, то и дело выскакивала на балкон, перетряхивая постельку, которая и без того была чиста, просила соседей, чтобы те не шумели в час, «когда наш парень спит», да и Степан Яковлевич возвращался с завода совсем иным. Держа на виду арбуз или шоколад, он, встречаясь со знакомыми, оповещал:
— Ухач у меня растет. Мировой. Васька! Василий Степанович, вот кто.
И соседи про них сказали:
— Очнулись.
Но Вася вскоре простудился, заболел и умер… Тогда Петровы снова помрачнели, замкнулись, и у них стало тихо, как в музее.
В квартирке все было расставлено по своим местам — тумбочки, шкафчики, диванчики, стульчики под белыми чехлами, на стенах висели картины из времен Отечественной войны тысяча восемьсот двенадцатого года, портреты Степана Яковлевича, Насти. Настя каждое утро поднималась с постели раньше Степана Яковлевича, и он слышал, как она, шурша туфлями, перебегала из комнаты в комнату, перетирала, не сдвигая с места, вещички. Она — маленькая, стареющая, тихая и энергичная, как мышь. Да еще что-то нелепое выкрикивал попугай Мишка.
— О-хо-хо, — тяжко вздыхал Степан Яковлевич и смотрел на Васину кроватку.
А сегодня утром ему стало особенно не по себе: Настя сообщила, что на дачке за Кунцевом созрела первая ягода — клубника.
— Прямо вот такая, — частила она, показывая кулачок, — Прямо по голубиному яйцу.
— Ну, это другое — по голубиному. А то сморозила — по кулаку. — Но эта весть и поборола в нем страсть грибопоклонника, одновременно породив страшную тоску: созрела ягода, а Васи нет. — Эх-хе-хе! — протянул он, поднимаясь с постели. — Замятины-то, поди-ка, укатили?
— Чуть свет, — ответила Настя из соседней комнаты и опять куда-то побежала, шлепая туфлями.
Степан Яковлевич чуть подождал и намеренно громко, чтобы разогнать томящую тишину, пробасил:
— Поехали, что ль? На дачу-то!
Вскоре они покинули свою тихую квартирку, намереваясь сесть в метро и таким путем добраться до Киевского вокзала. Но, выйдя из дому, Степан Яковлевич перерешил: утро было такое тихое и солнечное, как улыбающийся ребенок, а Москва — вся сияющая.
— Пешком, — сказал он, поворачиваясь к Насте, пятерней расчесывая бородку, прикрывая кадык.
— Ну что же, — согласилась та.
И они зашагали так же, как когда-то в деревне. Степан Яковлевич — в сером костюме, с аккуратно повязанным галстуком, в сапогах, — брюки навыпуск — впереди, а Настя — в лиловом широком платье — позади. Степан Яковлевич несколько раз пытался выбить из Насти эту привычку, говоря:
— Да иди ты рядом. Не в деревне живем — в Москве.
Настя твердила свое:
— Чай, куда иголка, туда и нитка, Степан Яковлевич.
И Степан Яковлевич махнул на это рукой.
Улица была чисто выметена, на ней лежало утреннее молодое солнце. Глядя на улицу, на дома, на пробегающие машины, Степан Яковлевич сказал:
— Умытая.
— Кто? Я-то? А как же, — ответила Настя.
— Да не ты, а Москва.
— Недослышала, Степан Яковлевич.
— Я так думаю: ни одной столицы на земле нет, как Москва.
— Конешно, — сказала Настя, но сказала так простенько и незначительно, что Степан Яковлевич даже приостановился.
— Суть уразуметь надо, тогда слово у тебя будет весомое. «Конешно». Что это «конешно»? Так себе. А понять надо то, что Москва — это тебе не просто город — громадина. Москва — светоч есть в мировом масштабе. Вот она какая, Москва. В сердцах она всего мирового народа. Во сне снится… А мы с тобой в ней живем и, вот видишь, по улице шагаем. В точку я говорю! В точку.
— Говори, говори. Люблю я слушать-то тебя, — то и дело прерывала его Настя, улыбаясь всем встречным, как бы зовя их послушать, что говорит ее Степан Яковлевич.
И он говорил басом, размахивая длинными руками, сам увлекаясь тем, что говорил… И, только попав на дачку, он сразу умолк, еще издали увидав грядки с клубникой.
Не дойдя до грядок метров пять-шесть, он замер: на черноземе, старательно устланном шелковистой соломой, красовались ковры зеленых до черноты листьев, а под листьями лежали крупные ягоды. Они лежали и так и эдак, показывая то свои беловатые мордочки, то ядрено-красные бока.
— Крас… Красота мировая!
Настя подошла к грядке и сорвала одну из самых крупных ягод, проделав это так спокойно, как она перетирала, не сдвигая с места, вещички в квартире. Степан Яковлевич закричал, будто провалился в яму: