Беседы о литературе - [9]
Проблема вынужденной поэтической немоты была близка и Заболоцкому, и Слуцкому. Но последний ещё в начале 60-х пытался прорвать её неслыханной на ту пору «свободой слова». И втиснуть эту «свободу» в нечаянно боднувший советскую идеологию тарусский литературный альманах. Но даже при небывалом на тот момент либерализме, окутавшим в 60-е «тарусский парнас», освободить поэтическое слово Борису Слуцкому так до конца и не удалось. «Озвучит немоту» советского народа литературный альманах в полной мере не решился, дав лишь начальный кусок краеугольного стиха поэта:
На экране безмолвные лики
И бесшумные всплески рук,
А в рядах – справедливые крики:
Звук! Звук!
Дайте звук, дайте так, чтобы пело,
Говорило чтоб и язвило.
Слово – половина дела.
Лучшая половина.
Эти крики из задних и крайних,
Из последних тёмных рядов
Помню с первых, юных и ранних
И незрелых моих годов
(«Тарусские страницы», 1961 г.)
И только через двадцать лет Слуцкому разрешили напечатать стихотворное продолжение его грозного «тарусского» требования «озвучить» советскую картину:
Я себя не ценю за многое.
А за это ценю и чту:
Не жалел высокого слога я,
Чтоб озвучить ту немоту.
Чтобы рявкнули лики безмолвные.
Чтоб великий немой заорал.
Чтоб за каждой душевной
Молнией
Раздавался громов хорал.
И безмолвный ещё с Годунова,
Молчаливый советский народ
Говорит иногда моё слово,
Применяет мой оборот.
«Применяемость оборотов» Слуцкого не менее весома, чем чисто поэтический аспект его творений. Мощные, высокоточные, хотя подчас и неожиданные рифмы поэта-фронтовика легко «достреливают» до нас из далёких уже 60-х годов. И это, пожалуй, единственный случай, когда защищаться от обстрелов осаждённым не стоит…
Юрий Нагибин
Вспомним о Нагибине. Почему именно сейчас?.. Ну да, было столетие. Впрочем, это – не главное. Потому что – время подвело. Да не подвело, а грубо толкнуло назад, к пронзительно горьким и до жестокости честным, прежде всего к самим себе, книгам Юрия Нагибина. Та самая жизнь, что всё вдруг нынче опрокинула: привычки, поступки, планы, надежды, судьбы, вывернулась изнанкой, посмеялась над прожитым, погрозила грядущим. Жизнь, что была так прочна ещё вчера, так мила и беспечна по своей сути и надежна в основе, взяла и повернулась к человеку спиной. И потекла обратно. Простите, уважаемая, вы куда?..
«Жизнь состоит из приливов и отливов, – занес в свой военный блокнот 22-летний Нагибин. – Надо уметь не обольщаться приливами, хотя и не бояться получать радость от них, надо спокойно выжидать их возврата в тяжкие минуты отливов». Что ж, у бытия случаются «минуты отливов». Это бывает… Кому, как не вечно метущемуся по воле жизненных волн Юрию Нагибину, была знать об этой своевольной стороне наших судеб. Кому, как не ему, высокомерному с виду советскому литературному барину, мастеру выменянного, казалось бы, на бутерброд с красной икрой и поездки за рубеж, редкого по выразительности пера, ему, мучительно соскребывающему наросты нечеловеческого с человеческих (в первую очередь – своей) душ, было дано ведать главные причины корреляции между жизненными отливами-приливами и нравственными взлетами-падениями себя и окружающих.
Поздняя жесткая проза Нагибина, его «Встань и иди», те же разруганные и расхваленные на все лады «Дневники» – пожалуй, самое верное чтение в нынешние непростые короновирусные времена. Жест не столько юбилейный, сколько очистительный. Точнее – побуждающий к мужественному разбору нравственных завалов, что всё старательней человек громоздит на своем пути, подчас полностью закупоривая дороги в будущее. Хотя и обольщаясь при этом обманом бесконечно-безответственного настоящего. «Да я твердо уверен, – предваряет свою главную книгу Юрий Маркович, – что совершенная искренность и беспощадность к себе… могут заинтересовать других людей, ибо помогают самопознанию».
Именно самопознания, беспощадного и искреннего – вот, чего не хватает сегодня человеку. И к чему, по сути, его подтолкнула беда с всемирным заражением. Чем именно? Короновирусом? И им – в том числе. Но ранее – вирусом, скорее, нравственным. Более серьезным и глубже затаившимся. Обусловившем, вполне может быть, вирусы последующие. О коих мы мало хотим знать, кроме одного – когда они сами собой исчезнут. А они продолжают сидеть внутри. Ими пущены глубокие корни. Прежде, чем их выкорчевать из себя, их надо познать. Что подчас оказывается еще больней…
«…Есть горькое удовлетворение в том, – беспощаден в правде о человеческой сути уставший от этой самой сути Нагибин, – чтобы родиться и жить и, наверное, погибнуть тогда и там, где сорваны все маски, развеяны все мифы, разогнан благостный туман до мертво-графической ясности и четкости, где не осталось места даже для самых маленьких иллюзий, в окончательной и безнадежной правде. Ведь при всех самозащитных стремлениях к неясности, недоговоренности хочется прийти к истинному знанию. Я все-таки не из тех, кто выбирает неведение. Я не ждал добра, но все же не думал, что итог окажется столь удручающ. До чего жалка, пуста и безмозгла горьковская барабанная дробь во славу человека!..»
Очевидно, на возможный вопрос – верил ли сам Нагибин в человека? – можно было бы ответить словами Бродского, когда поэт отвечал на точно такой же вопрос о Боге: верите ли вы в него или нет? «Временами – да, – отвечал Бродский, – временами – нет». Нагибин в человека, впрочем, как и в себя, верил временами. Заполняя перерывы веры мучительными поисками чужих и своих ошибок, приводящих к неверию. Далее шло раскаяние. Понятно – собственное. И вера с мучительной болью оживала: в себя, в других… Хотя и омытая поздними слезами: раскаянного предательства, отмщенных неправд, отмоленного зла. Как, например, о самом страшном грехе писателя – предательстве собственного отца. Греха на самом деле не было, но была непрекращающаяся саднящая боль в душе Нагибина о том, как уходил в забвение самый дорогой для него человек. И этот, выдуманный, по сути, грех мятущаяся душа писателя не могла никак смягчить и сделать невесомым. Потому что невесомой тогда бы оказалась собственная душа…
Штрихи к портретам известных отечественных и зарубежных деятелей науки: академиков – Г. Марчука, Л. Окуня, Ж. Алферова, А.Сахарова, С.Вавилова, Ф.Мартенса, О.Шмидта, А. Лейпунского, Л.Канторовича, В.Кирюхина, А.Мигдала, С.Кишкина, А. Берга, философов – Н.Федорова, А. Богданова (Малиновского), Ф.Энгельса, А. Пятигорского, М.Хайдеггера, М. Мамардашвили, В.Катагощина, выдающихся ученых и конструкторов – П.Чебышёва, К. Циолковского, С.Мальцова, М. Бронштейна, Н.Бора, Д.Иваненко, А.Хинчина, Г.Вульфа, А.Чижевского, С. Лавочкина, Г.Гамова, Б.
Мемуары известного ученого, преподавателя Ленинградского университета, профессора, доктора химических наук Татьяны Алексеевны Фаворской (1890–1986) — живая летопись замечательной русской семьи, в которой отразились разные эпохи российской истории с конца XIX до середины XX века. Судьба семейства Фаворских неразрывно связана с историей Санкт-Петербургского университета. Центральной фигурой повествования является отец Т. А. Фаворской — знаменитый химик, академик, профессор Петербургского (Петроградского, Ленинградского) университета Алексей Евграфович Фаворский (1860–1945), вошедший в пантеон выдающихся русских ученых-химиков.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Эту книгу можно назвать книгой века и в прямом смысле слова: она охватывает почти весь двадцатый век. Эта книга, написанная на документальной основе, впервые открывает для русскоязычных читателей неизвестные им страницы ушедшего двадцатого столетия, развенчивает мифы и легенды, казавшиеся незыблемыми и неоспоримыми еще со школьной скамьи. Эта книга свела под одной обложкой Запад и Восток, евреев и антисемитов, палачей и жертв, идеалистов, провокаторов и авантюристов. Эту книгу не читаешь, а проглатываешь, не замечая времени и все глубже погружаясь в невероятную жизнь ее героев. И наконец, эта книга показывает, насколько справедлив афоризм «Ищите женщину!».
Записки рыбинского доктора К. А. Ливанова, в чем-то напоминающие по стилю и содержанию «Окаянные дни» Бунина и «Несвоевременные мысли» Горького, являются уникальным документом эпохи – точным и нелицеприятным описанием течения повседневной жизни провинциального города в центре России в послереволюционные годы. Книга, выходящая в год столетия потрясений 1917 года, звучит как своеобразное предостережение: претворение в жизнь революционных лозунгов оборачивается катастрофическим разрушением судеб огромного количества людей, стремительной деградацией культурных, социальных и семейных ценностей, вырождением традиционных форм жизни, тотальным насилием и всеобщей разрухой.
Оценки личности и деятельности Феликса Дзержинского до сих пор вызывают много споров: от «рыцаря революции», «солдата великих боёв», «борца за народное дело» до «апостола террора», «кровожадного льва революции», «палача и душителя свободы». Он был одним из ярких представителей плеяды пламенных революционеров, «ленинской гвардии» — жесткий, принципиальный, бес— компромиссный и беспощадный к врагам социалистической революции. Как случилось, что Дзержинский, занимавший ключевые посты в правительстве Советской России, не имел даже аттестата об образовании? Как относился Железный Феликс к женщинам? Почему ревнитель революционной законности в дни «красного террора» единолично решал судьбы многих людей без суда и следствия, не испытывая при этом ни жалости, ни снисхождения к политическим противникам? Какова истинная причина скоропостижной кончины Феликса Дзержинского? Ответы на эти и многие другие вопросы читатель найдет в книге.
Автор книги «Последний Петербург. Воспоминания камергера» в предреволюционные годы принял непосредственное участие в проведении реформаторской политики С. Ю. Витте, а затем П. А. Столыпина. Иван Тхоржевский сопровождал Столыпина в его поездке по Сибири. После революции вынужден был эмигрировать. Многие годы печатался в русских газетах Парижа как публицист и как поэт-переводчик. Воспоминания Ивана Тхоржевского остались незавершенными. Они впервые собраны в отдельную книгу. В них чувствуется жгучий интерес к разрешению самых насущных российских проблем. В приложении даются, в частности, избранные переводы четверостиший Омара Хайяма, впервые с исправлениями, внесенными Иваном Тхоржевский в печатный текст парижского издания книги четверостиший. Для самого широкого круга читателей.