Австерия на Мойке, как ни удивительно, оказалась в полной сохранности — питейные заведения вообще обладают завидной способностью противостоять до поры до времени разрушительным переменам. Хозяин, правда, был другой, — как выяснилось путем его опроса, старый, Фома Овсеевич, лет пять назад брякнул нечто, расцененное Тайной канцелярией как государственное преступление. Где закопан, неизвестно. А может быть, просто не успел пока дошагать до Санкт-Петербурга из Енисейской губернии.
Водка пилась нехотя, и что-то все не находилось нужных слов.
— А помнишь, Степа, как немцеву корову в ботфорты обували? — спросил Голенищев.
Щербатов улыбнулся вяло — все это было далеко, настолько, что словно и не с ними произошло, а с кем-то совершенно другим. Между прежним и нынешним лежало без малого двенадцать лет, за кои они успели проникнуться всей сложностью и серьезностью человеческого бытия, жизни на грешной земле. Им подходило к сорока, и все вроде бы в жизни было, но в то же время чего-то важного и не было, и в чем сие важное заключалось, доподлинно неизвестно.
— А помнишь, как Ванька Трубецким из окна швырялся?
— Лопухин отнял.
— Да, Лопухин…
Все было другое, не прежнее, а прежнее отодвинулось навсегда в невозвратимые дали. Ослепительной карьеры, о коей некогда мечталось, не получилось, да и как-то не думалось о ней больше. Два близящихся к преклонным годам рубленых и стреляных армейца сидели за грубо сбитым столом.
— Я же тебе должен, Степа, — вспомнил гвардии офицер Голенищев и полез в карман. — Тот заклад помнишь? На Ваньку.
По-над Невой дул ветер, именуемый сиверик. В углах невозбранно ползали усатые тараканы, коих некогда страсть как пужался государь Петр Алексеевич. Десять тусклых золотых кружочков лежали в два ряда на щербатой столешнице. Между прежним и нынешним лежало двенадцать лет боев и скучного сидения в захолустных гарнизонах, потери друзей и обретения истин, и гвардии капитан Голенищев подумал, что был бы рад проиграть вдесятеро больше, — вот только против чего было бы ставить? И за что? Он не знал.
Гвардии поручик Щербатов скучно ссыпал деньги в карман и зачем-то звякнул ими (через час, проходя мимо церковки, они как-то вдруг зашли и заказали молебны — за упокой души раба божия Ивана и здравие рабы божией Натальи).
Они чокнулись и выпили, не произнося ничьего здравия. Задувал сиверик, шведский сырой ветер.
— Скучно что-то в Санкт-Петербурге, Степа, — сказал Голенищев.
— Потому что не наш уж Санкт-Петербург, — заключил Щербатов, покрутил меж пальцев оловянную чарку и сказал, грустно глядя в тусклое окно: — Монастырь — сие уныло. Знаешь, я ведь Натали так и не видел, помню только ту, давешнюю…
И Голенищев рассеянно откликнулся:
— Да, Натали…
Мы расстаемся с ними, читатель.
Княгиня Наталья Борисовна исчезла из мирской жизни, но не из русской истории. «Наталья, боярская дочь» Карамзина — это о ней. Ей посвятил стихотворение и Рылеев. Ее «Записки» изданы.
А век восемнадцатый отодвигается все дальше, но что-то остается неизменным, поскольку не так уж мало в дне сегодняшнем от дня прошедшего, и что-то, как всегда, остается до конца не понятым и не выраженным словами.
И — любили…