Три месяца ездили молодые.
И хоть, возвратившись, Матрёна Карповна скрывала свою беременность, но всевидящая бабушка сразу сообразила, в чём дело.
Она и радовалась, и в то же время новые мучительные мысли не давали ей покоя: «мальчик, девочка, с короткой шеей или длинной?»
Невестка была, как могила.
При всей своей неустрашимости, и бабушка не решалась заговаривать с ней.
– Узнаю всё, – утешала она себя, – когда придёт время…
И, действительно, когда пришло это время, всё узнала бабушка.
Она смотрела с безумной радостью на эту, вдруг таинственно выглянувшую из бесформенной массы среди стонов и воплей, головку, и руки её дрожали, когда она творила крестное знамение.
Она бросилась в соседнюю комнату, где томился внук, и, притащив его за руку, исступлённо говорила ему:
– В брата моего, весь в брата: такой же тёмный, с длинной шеей и глаза его… и мальчик, мальчик… Ох, умница моя!.. Благодари, благодари! Земным поклоном! Так!.. Ноги её мыть, воду ту пить должен!
Бабушка ещё двенадцать лет жила после этого.
Как-то, незадолго до смерти, она призвала к себе няньку и призвала утром, что не было у неё в обычае.
– Сон мне приснился, – сказала бабушка. – Третий такой сон вижу в жизни. Первый перед смертью мужа, второй, как ездила тогда за Матрёной, а третий нынче ночью. Сижу я вот здесь, на этом месте и жду чего-то: вот сейчас растворится дверь, и узнаю я всё. И тихо, так тихо сами двери растворяются, и тьма за ними непроглядная, и, гляжу я, из тьмы выходит мой муж покойный, и знаю я, что умер он, и знаю уже, зачем он пришёл. И говорю ему: «за мной, что ли?» А он этак головой мне кивает. А чёрный кот на окне сидит… помнишь, который ещё при покойнике извёлся… поднял шерсть, окрысился на меня, а глаза, как угли, и растёт он, растёт… И проснулась я… Ну… вещий сон?
Няня молчала, смотрела в пол, и мутные слёзы текли по её лицу. Бабушка вздохнула:
– То-то же… Ну и будет плакать: негоже это… Пожила, потрудилась, как умела, пора и в дорогу…
Стала бабушка готовиться. Хотела было церковь строить, да побоялась, что не поспеет: отказала в духовной на церковь, а для единоверческой церкви заказала колокол, какой только может поднять колокольня.
– Чтобы его медный язык напоминал обо мне, недостойной, перед престолом Всевышнего.
Последнее желание бабушки было своими ушами услышать первый звон колокола.
Она уже лежала, когда провезли его по улицам.
– Ох, доживу ли? Позволит ли Господь дожить, примет ли мою грешную жертву? – металась бабушка и на это время забыла обо всём земном.
Всю ночь уставляли снасти, натягивали канаты, к утру всё было готово, и после ранней обедни начали поднимать колокол.
Радостное весеннее утро сверкало над землёй.
И площадь, и улица, всё вплоть до окна, где лежала бабушка, набилось народом с одной мыслью у каждого: успеют ли навесить колокол, примет ли Господь бабушкину жертву?
Из уст в уста сообщали бабушке всё, что делалось около церкви. Уж дело подходило к полудню. Надвигалась гроза. В последний раз из-под тёмной тучи выглянуло солнце, как грозное Око Творца, а под ним ещё сверкала безмятежная даль золотистых небесных полей. В это мгновение раздался первый протяжный удар колокола. Вздох облегчения пронёсся в многотысячной, обнажившей головы, толпе, и стало тихо, так тихо, как бывает только во сне, и все взгляды устремились в окно, где вдруг показалось мертвенно-бледное лицо вставшей бабушки, с громадными чёрными глазами, с протянутыми руками туда, где сверкало ещё из-под туч последними яркими лучами солнце, и губы её вдохновенно шептали просившим её лечь:
– Он Сам, Он, Творец наш здесь, – могу ли я лежать…
Безмолвно, страшно и радостно всё смотрела она. Чёрные тучи уже охватили небо, закрыли солнце, сразу стало темно, а колокол гудел и лились его медные звуки, торопясь и догоняя друг друга. На встречу им уже неслись сверху раскатистые мощные удары грома: точно с высот с грохотом само небо валилось на землю…
Гром гремел и молния бороздила небо, словно разрывая на части над самой землёй опустившиеся тучи.
Полил дождь, как из ведра, сплошной, серой массой укрывший всё, и сразу потекла река грязной воды по опустевшей улице; всё выше поднималась она и кипела, покрытая пузырями.
А бабушка лежала удовлетворённая и смотрела на всех окружающих.
– Ещё раз хочу исповедаться.
Перед исповедью бабушка подзывала всех, просила прощения, прощалась по очереди и каждому говорила: «мою волю узнаешь».
Сейчас же после причастия бабушка прошептала:
– Тоска подступает… уходите все…
И когда выходили, она провожала всех долгим взглядом. Невестку она удержала последнюю, погладила её по голове и тихо проговорила:
– Умница моя, – тебе передаю дом… Как уберут меня, зайди в мою горницу и там в комоде, в ларце, убери что не надо.
К вечеру бабушка уже лежала на столе со сложенными руками, строгая, навсегда чужая всему живому, укрытая той самой парчой, которую выбрала для себя.
Наверху, в её комнате, исполняя волю покойной, сидела у комода её невестка.
В особом ларце лежали векселя, о которых говорила ей бабушка. Чернила пожелтели и уже с трудом можно было разобрать неуклюжую подпись «Иван Овчинников».