И вот он стоит, смотрит, а девушкины слёзы с ветки — кап да кап, кап да кап.
И вгляделся в них Митя, и руками всплеснул, схватился за сердце:
— Да ведь это ёлка плачет! Такими же горючими слезами плачет, как плакала по своим родителям моя ненаглядная соседушка, милая девушка Алёнушка! Она плакала, горевала, а я, глупый, её вовремя не утешил… Она в печали пропадала, а я — робел, молчал… И вот она — исчезла! И вот я по лесу хожу, её, хорошую, ищу, да, видать, напрасно… А если так, если напрасно, то и останусь навсегда под этой печальной ёлочкой. И пускай тут погину, пускай тут пропаду! Потому что без Алёнушки я тоже вроде сиротинушки и никому не нужен!
И едва услыхала Девушка-Ель такие Митины слова, так вся и вздрогнула.
Вздрогнула, вскрикнула живым криком:
— Нужен! Раз ты, Митя, меня жалеешь, то — нужен! Мне нужен, себе нужен, нам вместе — нужен!
И вскрик этот был тоже таким сердечным, что и прозвучал он теперь не просто шумом лесным, а голосом ясным, человеческим.
Ну а если человеческим, то, значит, и всё колдовство пропало.
И стоит перед Митей на полянке не Девушка-Ель, а самая настоящая девушка Алёнушка.
Стоит она, ладонью слёзы утирает, а Митя прийти в себя не может, дивится:
— Ой! Как это я тебя чуть не проглядел?
— Это я тебя, Митя, чуть-чуть не проглядела! Это я сама ещё дома, ещё раньше едва-едва не просмотрела тебя… — говорит Алёнушка.
— Но отчего ж ты плачешь сейчас? Всё по батюшке с матушкой горюешь? — спрашивает Митя.
А девушка Алёнушка отвечает:
— Да… И от этого… А ещё немножко — от счастья. От того счастья, что мы в горе-то этом, Митя, нашли с тобою друг друга. И слёзы у меня сейчас — иные. Они, Митя, утешные, светлые!
И она наклонилась и хотела погладить зайчика, но он уж убежал…
В одной крестьянской семье были старик-отец, старуха-мать, дочка Марфуша и братья-двойняшки Фома да Ерёма.
Имелось у этой семьи хозяйство — небольшое, но ухоженное. На пашенке славно урождалась рожь, в огородце выспевал всякий овощ, а во дворе стояли добрая коровушка да лошадка.
Ну, а в общем-то держалось всё это хозяйство на старике-отце. Держалось на нём, потому как в семействе своём он был заботником крепким.
Бывало, на деревне ещё петухи не кукарекали, а он уж в избе всех будит, каждому даёт строгий наказ — кому за что приниматься.
Да ведь иначе и нельзя было! Дочка Марфуша со старухой-матерью и так не упускали любого дела из рук, а вот Фома с Ерёмой нет-нет да на тёплых полатях и проспят. А ежели случаем сами и проснутся, да ежели никто их не потревожит, то ещё целый час будут зевать да потягиваться. Нот старик-отец их и подгонял! Вот под его крепкой рукой они в хозяйстве-то всё же как надо и поворачивались.
Ну, а раз поворачивались, то старик бранил их не очень, даже иногда перед незнающими людьми прихвастывал:
— Важнецкие у меня парни выросли!
Но вот захотелось старику со старухой проведать в одной деревне свою дальнюю родню, и старик Фоме да Ерёме сказал:
— Мы с матушкой ночевать нынче дома не будем. Вернёмся, может, завтра к обеду — так оставляю хозяйство на вас. Управляйтесь по дому, как положено. Да не забудьте, пока стоит вёдрая погода, привезти с лугов накошенное сено… Ну и, конечно, не обижайте Марфушу! Она, раскрасавица, у нас ещё молоденькая.
Сделал старик такое распоряжение, отправился со старухой по вечернему холодку пеша в путь, по дороге рассуждает:
— А ведь неплохо я придумал, что нашим двойняшкам, Фоме с Ерёмой, дал хоть маленько да поуправляться самим. Годы мои идут на убыль, и скоро придётся решать, кого поставить над всем домом полным хозяином. И вот как я из гостей-то вернусь, да как увижу, который из них постарался получше, так того своим заместником, в семье большаком и назначу!
Старуха на ходу поддакивает:
— Верно, старик, верно! Или Фому назначишь, или Ерёму… Или Ерёму, а то, может, и Фому…
И с тем старик со старухой дошагали до нужной им деревеньки, остались там ночевать, а дома Фома да Ерёма повели дело на свой на собственный лад.
Перво-наперво они без отца-то проспали не только петушиную побудку, а и всю рассветную зарю. Начали шевелиться лишь от того, что сестрёнка Марфуша постучала им снизу в полати кухонным ухватом:
— Да вставайте же, милые братцы, вставайте! Мне печь надо затапливать, щи, кашу варить, а дров колотых нету ни полешечка. Вы с вечера обещали, да не накололи, не принесли.
И тут Фома спускает с края полатей босые ноги, потягивается, зевает, смотрит сверху вниз на Марфушу, да вдруг и говорит:
— По чьему такому приказу ты подняла шум? Кто тебе позволил меня будить?
— Никто, братец! Батюшки нынче нету, вот и позволила я себе сама. Батюшка оставил нас на хозяйство, а кому да как приказывать, он ведь не говорил.
А Фома уж совсем распыхтелся, Фома на Марфушу этаким генералом уставился:
— Батюшка не говорил, так я скажу! Он не говорил, так >1 прикажу! Я ведь тебя, Марфушки, старше, и, выходит, я и есть сегодня в доме главный над тобой и надо всем!
— А я кто? — мигом встрепенулся на полатях и братец Ерёма. — А я разве — сбоку припёка? Я Марфушки настолько же старше, насколько и ты, Фома, и, значит, я главный тож! Я, может быть, тебя, Фома, даже чуточку главней!