Азорские острова - [7]
Мне Марья Семеновна сказывала, маленькому, когда-то, в предсонной тишине, со сладким позевыванием:
– А ты спи, а ты спи, Володюшка… И вот, стал быть, замела сипуга, вот замела! Всю-то ночку-ноченскую пылила, а в утрий день встали – тихо исделалось, яснота… Отсунули дверь кой-как – батюшки, под притолоку насыпало! А ровно, а гладко – ну, рафинад и рафинад, ни ямочки, ни следочка. Только глядь-поглядь – что такое? – конхветка на снегу в бумажке, да уж такая-то чистенька да красивенька, быдто кто сейчас лишь положил. Ей бы, девке-то, не касаться до ее, поплевать бы на ее с молитовкой, а она, глупая, возрадовалась: цоп! – да и съела. И что ж ты думаешь, посля-то…
Да что ж я думать могу? И я бы обрадовался, и я бы съел. А снег-то белый, голубой, розовый после метели, в сиянии утра, снег, твердый, как сахарная глыба… И тихо кругом, и на сто верст все – снег, снег, снег… ни следочка, ни ямочки… конфетка на снегу…
– После того – ну зачахла и зачахла, да и померла ведь в полую воду, аккурат на Алексея божья человека…
Но померла-то зачем же? Хочу сказать, что – как же это? – так хорошо, так чудесно все было, и вдруг – померла… Но приходит сон и неясное, смутное шепчет что-то, и все длиннее, все слаще позевывает Марьюшка.
И я засыпаю.
И еще есть домовой. Его хоть и называют уважительно – хозяин, но отношение к нему не очень серьезное, больше как-то в шутку. Он малый свойский, малый-простота. Его медом не корми, дай только пошутить. Шутки ничтожны, глуповаты: то под полом гукнет, то корчажку с молоком опрокинет в погребе, то мышонка в мучной ларь запустит. Так шутят малые дети и беззлобные дурачки.
Если б не заболел скарлатиной и не горел в сорокаградусном жару, едва ли запомнилась бы смерть Льва Толстого.
Он был в моих бредовых видениях. То есть был бородатый старик, сказать верней, его широкая, сутулая спина в поддевке.
Снов с ним перевиделось множество, но ни в одном он не обернулся, не взглянул на меня.
Конечно, четырехлетнему, откуда мне было знать Толстого, но в те дни все, наверно, твердили: Толстой ушел, Толстой умер… Толстой… Толстой… Со всех газет глядел хмурый старик в черной рамке.
И тут именно навалилась болезнь, сделалось трудно глотать, и все словно рухнуло в пропасть, ничего не стало – ни дня, ни ночи, ни папы, ни мамы, ни Лельки, а лишь тьма, жажда, духота, неподвижность. Один он (опять-таки спина его) слабо шевелился в своей серой поддевке, тяжело, старчески шмурыгал глубокими теплыми калошами и все уходил, уходил… А я старался догнать его, но ватные ноги не двигались, и я кричал в отчаянии, однако крик не получался.
Так продолжалось – уже и не знаю сколько – много ночей и дней: серая спина, потемки, снег рычит под глубокими, тяжелыми калошами… Но иногда он исчезал. И тогда яркий свет больно бил в глаза, и я видел склонившееся надо мною незнакомое бледное лицо с синими щеками, очки в металлической оправе. Затем что-то холодное, твердое стучало о зубы, разжимало их, и в рот, в глотку лезла, глубоко втыкаясь, черная, остро пахнущая йодом палочка. И я кричал, прикусывал ее, давился ею… И вдруг снова наступали сумерки, и снова сутулилась серая поддевка, шмурыгали калоши…
Выздоровел я сразу, как-то без постепенного перехода от болезни к здоровью. Стала зима, светло от снега. За белым окном, во дворе, кричала ворона. Первые мои слова были:
– Есть хочу…
И еще будто бы спросил:
– А где Толстой?
Конечно, этого я не помню, но так мне, уже взрослому, рассказывала мама.
Однако откуда взялись в моем воображении эти глубокие калоши, эта поддевка, эта плоско, смутно очерченная фигура одиноко уходящего старика? Уже юношей, в двадцатых, кажется, годах, листая какой-то старый журнал, увидел серенькую, слепо напечатанную фотографию: по снежному полю идет он, уходит от зрителя куда-то старик из тех затерявшихся в потемках времени детских снов, какие так прочно и глубоко отпечатались в памяти, что вот уж шестьдесят с лишним прошло, а все помню, будто вчера лишь привиделось.
Значит, когда-то, может быть уже больной, глядел на фотографию, и она вошла в мой бред, а потом всю жизнь жила во мне как нечто сотворенное собственной фантазией. Удивительно причудливы лабиринты, по которым блуждают воспоминания о самом раннем детстве!
И вот так – оглянешься назад, туда, откуда все начиналось, и остается такое общее впечатление, что несмотря ни на что мир, в котором жил, уютен и светел, как горница, прибранная к празднику. От черноты житейской – лишь полузабытая тревожная ночь, сычиный крик, железный ломик.
На пологом глинистом пустыре, за Челябинском леском, уродливо горбясь трухлявой соломенной крышей, догнивал свой долгий век приземистый сараюшко. Похожий на длинную лодку, перевернутую кверху днищем, он в свое время величался кирпичным заводом; из крупных, досиня обожженных полупудовых кирпичей, сработанных тут, была сложена едва ли не добрая половина углянских изб и глубоких, холодных погребов.
Зимой, заметенный многодневными вьюгами, среди снежных сугробов, он и сам пластался, как безжизненный сугроб. Но вот однажды вдруг стал ночным последним пристанищем двум отчаюгам: подпилив решетку, кинулись на ходу поезда из арестантского вагона – в ночь, в буран, в незнакомые поля. Понадеялись на темень, на снежное буйство, да все не по-ихнему сделалось: враз утихла метель, и глубокий след обозначился по снежной целине – от железной дороги к челябинским избам, к заброшенному кирпичному сараю.
Уголовный роман замечательных воронежских писателей В. Кораблинова и Ю. Гончарова.«… Вскоре им попались навстречу ребятишки. Они шли с мешком – собирать желуди для свиней, но, увидев пойманное чудовище, позабыли про дело и побежали следом. Затем к шествию присоединились какие-то женщины, возвращавшиеся из магазина в лесной поселок, затем совхозные лесорубы, Сигизмунд с Ермолаем и Дуськой, – словом, при входе в село Жорка и его полонянин были окружены уже довольно многолюдной толпой, изумленно и злобно разглядывавшей дикого человека, как все решили, убийцу учителя Извалова.
«…– Не просто пожар, не просто! Это явный поджог, чтобы замаскировать убийство! Погиб Афанасий Трифоныч Мязин…– Кто?! – Костя сбросил с себя простыню и сел на диване.– Мязин, изобретатель…– Что ты говоришь? Не может быть! – вскричал Костя, хотя постоянно твердил, что такую фразу следователь должен забыть: возможно все, даже самое невероятное, фантастическое.– Представь! И как тонко подстроено! Выглядит совсем как несчастный случай – будто бы дом загорелся по вине самого Мязина, изнутри, а он не смог выбраться, задохнулся в дыму.
«… Сколько же было отпущено этому человеку!Шумными овациями его встречали в Париже, в Берлине, в Мадриде, в Токио. Его портреты – самые разнообразные – в ярких клоунских блестках, в легких костюмах из чесучи, в строгом сюртуке со снежно-белым пластроном, с массой орденских звезд (бухарского эмира, персидская, французская Академии искусств), с россыпью медалей и жетонов на лацканах… В гриме, а чаще (последние годы исключительно) без грима: открытое смеющееся смуглое лицо, точеный, с горбинкой нос, темные шелковистые усы с изящнейшими колечками, небрежно взбитая над прекрасным лбом прическа…Тысячи самых забавных, невероятных историй – легенд, анекдотов, пестрые столбцы газетной трескотни – всюду, где бы ни появлялся, неизменно сопровождали его триумфальное шествие, увеличивали и без того огромную славу «короля смеха».
«… После чая он повел Ивана Саввича показывать свои новые акварели. Ему особенно цветы удавались, и то, что увидел Никитин, было действительно недурно. Особенно скромный букетик подснежников в глиняной карачунской махотке.Затем неугомонный старик потащил гостя в сад, в бело-розовый бурун цветущих деревьев. Там была тишина, жужжанье пчел, прозрачный переклик иволги.Садовник, щуплый старичок с розовым личиком купидона, вытянулся перед господами и неожиданно густым басом гаркнул:– Здррравия жалаим!– Ну что, служба, – спросил Михайлов, – как прикидываешь, убережем цвет-то? Что-то зори сумнительны.– Это верно, – согласился купидон, – зори сумнительные… Нонче чагу станем жечь, авось пронесет господь.– Боже, как хорошо! – прошептал Никитин.– Это что, вот поближе к вечеру соловьев послушаем… Их тут у нас тьма темная! …».
«… Под вой бурана, под грохот железного листа кричал Илья:– Буза, понимаешь, хреновина все эти ваши Сезанны! Я понимаю – прием, фактура, всякие там штучки… (Дрым!) Но слушай, Соня, давай откровенно: кому они нужны? На кого работают? Нет, ты скажи, скажи… А! То-то. Ты коммунистка? Нет? Почему? Ну, все равно, если ты честный человек. – будешь коммунисткой. Поверь. Обязательно! У тебя кто отец? А-а! Музыкант. Скрипач. Во-он что… (Дрым! Дрым!) Ну, музыка – дело темное… Играют, а что играют – как понять? Песня, конечно, другое дело.
«… На реке Воронеже, по крутым зеленым холмам раскинулось древнее село Чертовицкое, а по краям его – две горы.Лет двести, а то и триста назад на одной из них жил боярский сын Гаврила Чертовкин. Много позднее на другой горе, версты на полторы повыше чертовкиной вотчины, обосновался лесной промышленник по фамилии Барков. Ни тот, ни другой ничем замечательны не были: Чертовкин дармоедничал на мужицком хребту, Барков плоты вязал, но горы, на которых жили эти люди, так с тех давних пор и назывались по ним: одна – Чертовкина, а другая – Баркова.
В первой части книги «Дедюхино» рассказывается о жителях Никольщины, одного из районов исчезнувшего в середине XX века рабочего поселка. Адресована широкому кругу читателей.
В последние годы почти все публикации, посвященные Максиму Горькому, касаются политических аспектов его биографии. Некоторые решения, принятые писателем в последние годы его жизни: поддержка сталинской культурной политики или оправдание лагерей, которые он считал местом исправления для преступников, – радикальным образом повлияли на оценку его творчества. Для того чтобы понять причины неоднозначных решений, принятых писателем в конце жизни, необходимо еще раз рассмотреть его политическую биографию – от первых революционных кружков и участия в революции 1905 года до создания Каприйской школы.
Книга «Школа штурмующих небо» — это документальный очерк о пятидесятилетнем пути Ейского военного училища. Ее страницы прежде всего посвящены младшему поколению воинов-авиаторов и всем тем, кто любит небо. В ней рассказывается о том, как военные летные кадры совершенствуют свое мастерство, готовятся с достоинством и честью защищать любимую Родину, завоевания Великого Октября.
Автор книги Герой Советского Союза, заслуженный мастер спорта СССР Евгений Николаевич Андреев рассказывает о рабочих буднях испытателей парашютов. Вместе с автором читатель «совершит» немало разнообразных прыжков с парашютом, не раз окажется в сложных ситуациях.
Из этой книги вы узнаете о главных событиях из жизни К. Э. Циолковского, о его юности и начале научной работы, о его преподавании в школе.
Со времен Макиавелли образ политика в сознании общества ассоциируется с лицемерием, жестокостью и беспринципностью в борьбе за власть и ее сохранение. Пример Вацлава Гавела доказывает, что авторитетным политиком способен быть человек иного типа – интеллектуал, проповедующий нравственное сопротивление злу и «жизнь в правде». Писатель и драматург, Гавел стал лидером бескровной революции, последним президентом Чехословакии и первым независимой Чехии. Следуя формуле своего героя «Нет жизни вне истории и истории вне жизни», Иван Беляев написал биографию Гавела, каждое событие в жизни которого вплетено в культурный и политический контекст всего XX столетия.