Азорские острова - [13]

Шрифт
Интервал

Этим чудом был перископ. Из полутьмы являлось видение: на большом листе белой бумаги желтела песчаная отмель реки, двигались голые люди, кидались в синюю воду, взрывая ее серебристо-белыми брызгами; женщина в красной юбке полоскала белье, шлепала вальком беззвучно; рыболов закидывал удочку, и тень от его челнока извивалась по воде черными маслянистыми змеями; в пузатой семейной лодке проплывали на распашных молодые люди в шляпах из соломки, в пиджаках и галстуках, и с ними две девицы, одна под розовым зонтиком, другая с гитарой, в венке из желтых кувшинок…


А вот еще одно памятное паломничество. Кажется, в девятьсот пятнадцатом отец привел меня на тихую, с пыльными тополями, заросшую выгоревшей муравкой улицу и, указав на неприметный, в три окна домишко, сказал:

– Тут жил Никитин…

Я много знал о нем: что дворничал, встречал и провожал мужиков-извозчиков, что жизнь его была тяжкая. Кроме всего, он в нашем доме пребывал не только в виде толстой синей книги с золотыми калошными буквами на переплете «Сочинения И. С. Никитина», но почти как родня: жила легенда о дедушке Якове Петровиче, будто бы он с книгопродавцем и поэтом Никитиным был в отношениях самых близких и дружественных; будто бы из книг, взятых именно в никитинской лавке, списывал в свою тетрадь полюбившиеся ему стихи, среди которых были и недозволенные, крамольные – рылеевские и даже «Вольность» Радищева.

О дедовой книге мною уже помянуто. Более того, я бы даже так сказал: дедова книга есть начало моей жизни. И это не через край хвачено, не для красного словца, а потому, что книга эта действительно была для меня как двери сказочного Сезама, потому, что через нее-то и вошел я в дивный мир художества.

Помните, я о дедушкином почерке говорил? О красоте его стремительных строк, о музыке, звучащей в стройных столбцах стихов? Я любовался, но этого оказывалось мало: восьмилетним я возмечтал сравниться с Яковом Петровичем в каллиграфическом искусстве. Принялся подделывать свое письмо под его почерк. Старательно переписывал разное из дедушкиной тетради – и «Под вечер осени ненастной», и «Глагол времен, металла звон», и другое, многое. Конечно, куда моей слабой, неопытной руке было тягаться с тонким художеством! Но я марал и марал бумагу, и что-то, наверно, уже более или менее получалось; однако смутное чувство неудовлетворенности бередило, посасывало, как болячка. И вдруг понял: надо сочинить самому! Но о чем же? И как это делается?

Как раз случились тут беглые арестанты, убитые в кирпичном сарае. Это ужасное событие заполнило мое воображение чрезмерно (кстати, и Жана Вальжана историю недавно отец прочел нам вслух); ни днем, ни особенно ночами я места себе не находил, и за что бы ни принимался – разглядывал ли любимую свою «Ниву», решал ли примеры из задачника Евтушевского[1] (меня уже готовили в гимназию), расчищал ли снег после ночной метели, – мысли вертелись вокруг одного: снег, поле, беглые арестанты.

И уж не знаю сам, как оно получилось, но вечером в тетрадке, где я упражнялся в каллиграфии, появились первые в жизни сочиненные строчки:

В глуши лесной,
Где волчий вой,
Стояла хижина одна.
В ней беглый каторжник сидел
И в даль дремучую глядел…

Отсюда и началось.


– Тут жил Никитин, – благоговейно сказал отец. – Эти три окна из его комнаты…

Я уставился на серый, невзрачный дом, на мраморную, прикрепленную к стене доску, где как раз об этом и говорилось. Но быстрое воображение почему-то нарисовало не то, что было там, за тремя окнами; не комнату, в которой Никитин когда-то сочинял свои стихи; не самого Никитина, его хорошо известную по памятнику согбенную фигуру, склонившуюся над шатким столиком; не разбросанные в беспорядке листы бумаги, гусиное перо, чернильницу, – нет, воображение нарисовало распахнутые настежь ворота, вереницу скрипучих телег, мужиков, возы, длинный обоз, потянувшийся из ворот никитинского дома в пыльную, скучную даль Большой Московской улицы, прямо, уныло уходящей к городской заставе, к Задонскому шоссе. Среди множества мужиков, быть может, и сам Никитин находился, провожал ночных постояльцев. «С богом! Час добрый!» – кричал им, стоя у ворот… Что ж удивительного? Так и бывало, наверно.

Во всяком случае, с никитинским домом связалась картина выезда извозчиков – тарахтение телег, пыль, дребезжание ведра, привязанного к тележному задку. Но самый дом как обиталище поэта… Что-то такое в нем было, от чего, несмотря на памятную мраморную доску, он казался не настоящим, не подлинным, не никитинским. Но что же? Да ничего особенного, пустяк: длинная желтая вывеска

НАСТРОЙКА РОЯЛЕЙ И ПИАНИНО

Дом принадлежал одному из дальних родственников Никитина, некоему Алексееву, настройщику.

А в тех трех окнах, о каких так любовно вспоминает первый биограф поэта М. Ф. де Пуле: «Вот он – крошечный домик… второй от угла, налево, при повороте с Садовой, с тремя окнами на улицу. Едешь, бывало, к нему в темную осеннюю ночь по едва мощенной и ничем не освещенной улице. Но вот обдают тебя лучи света, и сквозь вспотевшие три окна видишь знакомые листья розовой травки и лилий…» – в окнах этих – то же, что и в других мещанских домишках по соседству – кисейные занавески, красные звездочки герани. И очень уж какой-то будничный, скучный белый ярлычок: «Продаются щенки лягавой породы».


Еще от автора Владимир Александрович Кораблинов
Бардадым – король черной масти

Уголовный роман замечательных воронежских писателей В. Кораблинова и Ю. Гончарова.«… Вскоре им попались навстречу ребятишки. Они шли с мешком – собирать желуди для свиней, но, увидев пойманное чудовище, позабыли про дело и побежали следом. Затем к шествию присоединились какие-то женщины, возвращавшиеся из магазина в лесной поселок, затем совхозные лесорубы, Сигизмунд с Ермолаем и Дуськой, – словом, при входе в село Жорка и его полонянин были окружены уже довольно многолюдной толпой, изумленно и злобно разглядывавшей дикого человека, как все решили, убийцу учителя Извалова.


Волки

«…– Не просто пожар, не просто! Это явный поджог, чтобы замаскировать убийство! Погиб Афанасий Трифоныч Мязин…– Кто?! – Костя сбросил с себя простыню и сел на диване.– Мязин, изобретатель…– Что ты говоришь? Не может быть! – вскричал Костя, хотя постоянно твердил, что такую фразу следователь должен забыть: возможно все, даже самое невероятное, фантастическое.– Представь! И как тонко подстроено! Выглядит совсем как несчастный случай – будто бы дом загорелся по вине самого Мязина, изнутри, а он не смог выбраться, задохнулся в дыму.


Дом веселого чародея

«… Сколько же было отпущено этому человеку!Шумными овациями его встречали в Париже, в Берлине, в Мадриде, в Токио. Его портреты – самые разнообразные – в ярких клоунских блестках, в легких костюмах из чесучи, в строгом сюртуке со снежно-белым пластроном, с массой орденских звезд (бухарского эмира, персидская, французская Академии искусств), с россыпью медалей и жетонов на лацканах… В гриме, а чаще (последние годы исключительно) без грима: открытое смеющееся смуглое лицо, точеный, с горбинкой нос, темные шелковистые усы с изящнейшими колечками, небрежно взбитая над прекрасным лбом прическа…Тысячи самых забавных, невероятных историй – легенд, анекдотов, пестрые столбцы газетной трескотни – всюду, где бы ни появлялся, неизменно сопровождали его триумфальное шествие, увеличивали и без того огромную славу «короля смеха».


Зимний день

«… Наконец загремела щеколда, дверь распахнулась. Кутаясь в старенький серый платок, перед Мочаловым стояла довольно высокая, худощавая женщина. На сероватом, нездоровом лице резко чернели неаккуратно подведенные брови. Из-под платка выбивались, видно еще не причесанные, черные волосы. Синяя бархотка на белой худенькой шее должна была придать женщине вид кокетливой игривости. Болезненность и страдание провели множество тонких, как надтреснутое стекло, морщинок возле рта, на щеках. Все в ней было жалко и нехорошо.


Кольцо художника Валиади

«… Валиади глядел в черноту осенней ночи, думал.Итак?Итак, что же будет дальше? Лизе станет лучше, и тогда… Но станет ли – вот вопрос. Сегодня, копая яму, упаковывая картины, он то и дело заглядывал к ней, и все было то же: короткая утренняя передышка сменилась снова жестоким жаром.Так есть ли смысл ждать улучшения? Разумно ли откладывать отъезд? Что толку в Лизином выздоровлении, если город к тому времени будет сдан, если они окажутся в неволе? А ведь спокойно-то рассудить – не все ли равно, лежать Лизе дома или в вагоне? Ну, разумеется, там и духота, и тряска, и сквозняки – все это очень плохо, но… рабство-то ведь еще хуже! Конечно, немцы, возможно, и не причинят ему зла: как-никак, он художник, кюнстлер, так сказать… «Экой дурень! – тут же обругал себя Валиади. – Ведь придумал же: кюнстлер! Никакой ты, брат, не кюнстлер, ты – русский художник, и этого забывать не следует ни при каких, пусть даже самых тяжелых, обстоятельствах!»Итак? …»Повесть также издавалась под названием «Русский художник».


Столбищенский гений

«… Со стародавних времен прижился у нас такой неписаный закон, что гениям все дозволено. Это, мол, личности исключительные, у них и психика особенная, и в силу этой «особенной» психики им и надлежит прощать то, что другим ни в коем случае не прощается.Когда иной раз заспорят на эту тему, то защитники неприкосновенности гениев обязательно приводят в пример анекдоты из жизни разных знаменитых людей. Очень любопытно, что большая часть подобных анекдотов связана с пьяными похождениями знаменитостей или какими-нибудь эксцентричными поступками, зачастую граничащими с обыкновенным хулиганством.И вот мне вспоминается одна простенькая история, в которой, правда, нет гениев в общепринятом смысле, а все обыкновенные люди.


Рекомендуем почитать
Смерть империи

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


И всегда — человеком…

В декабре 1971 года не стало Александра Трифоновича Твардовского. Вскоре после смерти друга Виктор Платонович Некрасов написал о нем воспоминания.


Мир мой неуютный: Воспоминания о Юрии Кузнецове

Выдающийся русский поэт Юрий Поликарпович Кузнецов был большим другом газеты «Литературная Россия». В память о нём редакция «ЛР» выпускает эту книгу.


История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 10

«Как раз у дверей дома мы встречаем двух сестер, которые входят с видом скорее спокойным, чем грустным. Я вижу двух красавиц, которые меня удивляют, но более всего меня поражает одна из них, которая делает мне реверанс:– Это г-н шевалье Де Сейигальт?– Да, мадемуазель, очень огорчен вашим несчастьем.– Не окажете ли честь снова подняться к нам?– У меня неотложное дело…».


История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 5

«Я увидел на холме в пятидесяти шагах от меня пастуха, сопровождавшего стадо из десяти-двенадцати овец, и обратился к нему, чтобы узнать интересующие меня сведения. Я спросил у него, как называется эта деревня, и он ответил, что я нахожусь в Валь-де-Пьядене, что меня удивило из-за длины пути, который я проделал. Я спроси, как зовут хозяев пяти-шести домов, видневшихся вблизи, и обнаружил, что все те, кого он мне назвал, мне знакомы, но я не могу к ним зайти, чтобы не навлечь на них своим появлением неприятности.


Борис Львович Розинг - основоположник электронного телевидения

Изучение истории телевидения показывает, что важнейшие идеи и открытия, составляющие основу современной телевизионной техники, принадлежат представителям нашей великой Родины. Первое место среди них занимает талантливый русский ученый Борис Львович Розинг, положивший своими работами начало развитию электронного телевидения. В основе его лежит идея использования безынерционного электронного луча для развертки изображений, выдвинутая ученым более 50 лет назад, когда сама электроника была еще в зачаточном состоянии.Выдающаяся роль Б.