Авиньонские барышни - [36]
1934. Октябрьская революция в Астурии — жандармы, женщины в полосатых фартуках, шахтеры в беретах и павшие герои. В революции особенно проявили себя двое: Долорес Ибаррури, Пасионария[100] (забавно, что она носит католический псевдоним — ее так прозвали оттого, что свои первые статьи она написала в Страстную Неделю), и Франсиско Франко, Франкито, который, разумеется, отличился жестокими расправами и тем завоевал доверие Республики, которую, впрочем, очень быстро предаст.
Астурийское восстание было единственным серьезным шансом, который выпал революционной Испании и который она упустила.
Леррус[101], император барселонской Параллели[102], общаясь с рабочими, надевал комбинезон и жевал бутерброды; с Луисом Компанисом[103] и подобными он совершенно менялся: гордый поворот головы, очки, усы — все подчеркивало его величие. Республика и революция творят своих лицемеров, как и монархия. Важно уметь распознать их. Это дело интуиции или умения наблюдать. Из Каталонии надвигается другая революция, менее кровавая, чем астурийская, в ней нет анархистов, в ней много интеллектуалов. Компанис объявляет Каталонию независимой. Дед ничего не понимает.
Он только понимает, что времена меняются, что с революцией или без революции, но пришел совсем другой век и что Историю вспять не повернуть. Он только чувствует, как История полоснула его по сердцу холодным ножом.
Его время кончилось, все в корне изменилось, от прошлого остаются какие-то крохи, да и те надо спасать. Но ему спасать нечего — у него ничего нет. И прадед дон Мартин Мартинес заболевает и умирает, его убивает время, новый век, он в буквальном смысле смертельно ранен Историей.
— Позовем священника, дон Мартин?
— Единственный священник, кого я готов принять, это дон Мигель де Унамуно.
— Но Унамуно не священник, дон Мартин.
— Он священник самый настоящий.
— Дон Мартин…
— Я не хочу церковников. Я хочу Унамуно.
И Унамуно приехал из Саламанки. Он провел ночь в поезде…
— Скажи мне, Мартин, что случилось?
— Случилось то, что я умираю, Мигель.
— Это я уже вижу. А что еще?
— Я хочу исповедаться.
— Но я не священник, Мартин.
(Перед лицом смерти они перешли на «ты»).
— Ты сам меня учил, что любой человек есть образ Христа.
Спальня прадеда была просторной супружеской спальней в барочном стиле — большие картины с изображениями святых и предков на стенах, массивная широкая кровать с высокой овальной спинкой в изголовье, украшенной причудливым узором.
— Ну хорошо, я слушаю.
Он снял берет и сел возле умирающего на краешек его вычурной кровати.
— Я не знаю, в чем мне исповедоваться, Мигель.
— И ради этого я приехал, Мартин?
— Ну, плотские грешки, это ерунда.
— Плотские грехи я тебе прощаю от имени Христа. А искушения дьявола?
— Дьявол искушал меня всю жизнь. Я, Мигель, как тот персонаж у Толстого, жил всегда под девизом: «А будь земли вволю, так я никого, и самого черта, не боюсь!»[104].
— Ты хотел много земли?
— Очень много, и не для себя только, а для моей семьи, для моих близких.
Семья, прислуга (какая еще оставалась), подруги и друзья, сестры Каравагио — все стояли у дверей спальни и слушали исповедь дона Мартина.
— Земля, Мартин, не для близких и семьи, а для всех людей и животных.
— Осуди меня за этот грех.
— Разве ты позвал меня не для того, чтобы я твои грехи отпустил?
— Я тебя позвал, чтобы ты меня осудил. Я знаю, что за свои грехи я попаду в ад, Мигель.
— Но ты никогда не верил в ад, Мартин.
— Уж лучше ад, чем ничто, Мигель.
Святые и предки на картинах с почтением взирали на эту невиданную исповедь. Слуги и женщины, хоть и не понимали ничего, но все равно плакали из жалости к дону Мартину. При зажженных свечах — а дон Мартин не любил электрический свет — огромный барочный альков терял свое величие и впадал в маньеризм.
— Мирские искушения, Мартин?
— Мир меня искушал мало. Я предпочитал объезжать на коне свои земли, чем торчать в мадридском Казино. Но рулетка, если это мирское искушение, сильно притягивала меня.
— Конечно, это мирское искушение, Мартин.
— Осуди меня, Мигель.
— Ты играл, чтобы спасти семью, и потерял молодую племянницу. Ты уже пострадал за это, Мартин.
— Священники судят строже, чем ты, Мигель.
— Тогда надо было позвать священника.
— Ты самый настоящий христианский священник, Мигель.
— Я отпускаю тебе твои грехи, Мартин.
И дон Мартин упокоился с миром.
Похороны прадеда дона Мартина Мартинеса были исполнены подлинной скорби. Националисты, крупные землевладельцы, либералы, республиканцы, церковные деятели, конституционалисты, монархисты — все как один собрались, чтобы попрощаться с этим человеком.
Вокруг были сплошные черные костюмы, цилиндры, береты, котелки, трости, ненужные зонтики, весь социальный спектр, как говорят сейчас, когда я пишу эти правдивые и невозможно фальшивые воспоминания, но как не говорили тогда. И как мог дед соединить цилиндры либералов Казино с беретами Пабло Иглесиаса[105]? Это только доказывает, что он был великим человеком.
Шесть черных лошадей с черными плюмажами, оставлявших за собой навозные лепешки, тем не менее придавали шествию особую торжественность. Впереди шли священники с псалтирью, за ними служки несли кресты из фальшивого серебра, внушительные по виду, но не по весу, я тоже нес. Так Мадрид прощался с доном Мартином Мартинесом, который двигался к главному кладбищу Мадрида, чтобы занять свое место возле тел кузины Маэны, моего отца и других похороненных здесь родственников, которых я уже и не помню. Но не могу не упомянуть жену дона Мартина Мартинеса, прабабушку Петронию, которая вышла за него замуж в четырнадцать лет и умерла в двадцать с небольшим, успев нарожать множество детей, умерших в раннем возрасте, выжила только бабушка Элоиса. Похоронная процессия медленно двигалась по центральным улицам, пока ее не остановила толпа анархистов, шествовавших поперек, и произошла стычка, даже драка, и замелькали палки, и зонтики пошли в ход, в общем, разыгралась гражданская война в миниатюре, предвещавшая ту, настоящую, которая уже нависла над Испанией. Дон Мануэль Асанья зашел к нам домой, чтобы засвидетельствовать сочувствие семье тетушки Альгадефины, но на похороны не остался.
Франсиско Умбраль (1935–2007) входит в число крупнейших современных писателей Испании. Известность пришла к нему еще во второй половине шестидесятых годов прошлого века. Был лауреатом очень многих международных и национальных премий, а на рубеже тысячелетий получил самую престижную для пишущих по-испански литературную премию — Сервантеса. И, тем не менее, на русский язык переведен впервые.«Пешка в воскресенье» — «черный» городской роман об одиноком «маленьком» человеке, потерявшемся в «пустом» (никчемном) времени своей не состоявшейся (состоявшейся?) жизни.
«Заслон» — это роман о борьбе трудящихся Амурской области за установление Советской власти на Дальнем Востоке, о борьбе с интервентами и белогвардейцами. Перед читателем пройдут сочно написанные картины жизни офицерства и генералов, вышвырнутых революцией за кордон, и полная подвигов героическая жизнь первых комсомольцев области, отдавших жизнь за Советы.
Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.
Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.
В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.
Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.
Английская писательница и дважды лауреат Букеровской премии Хилари Мантел с рассказом «Запятая». Дружба двух девочек, одна из которых родом из мещанской среды, а другая и вовсе из самых низов общества. Слоняясь жарким каникулярным летом по своей округе, они сталкиваются с загадочным человеческим существом, глубоко несчастным, но окруженным любовью — чувством, которым подруги обделены.
В рубрике «Другая поэзия» — «Canto XXXYI» классика американского и европейского модернизма Эзры Паунда (1885–1972). Перевод с английского, вступление и комментарии Яна Пробштейна (1953). Здесь же — статья филолога и поэта Ильи Кукулина (1969) «Подрывной Эпос: Эзра Паунд и Михаил Еремин». Автор статьи находит эстетические точки соприкосновения двух поэтов.
Эссе о жизненном и литературном пути Р. Вальзера «Вальзер и Томцак», написанное отечественным романистом Михаилом Шишкиным (1961). Портрет очередного изгоя общества и заложника собственного дарования.
Перед читателем — трогательная, умная и психологически точная хроника прогулки как смотра творческих сил, достижений и неудач жизни, предваряющего собственно литературный труд. И эта авторская рефлексия роднит новеллу Вальзера со Стерном и его «обнажением приема»; а запальчивый и мнительный слог, умение мастерски «заблудиться» в боковых ответвлениях сюжета, сбившись на длинный перечень предметов и ассоциаций, приводят на память повествовательную манеру Саши Соколова в его «Школе для дураков». Да и сам Роберт Вальзер откуда-то оттуда, даже и в буквальном смысле, судя по его биографии и признаниям: «Короче говоря, я зарабатываю мой насущный хлеб тем, что думаю, размышляю, вникаю, корплю, постигаю, сочиняю, исследую, изучаю и гуляю, и этот хлеб достается мне, как любому другому, тяжким трудом».