Авантюристы гражданской войны - [22]
…Когда в конце осени миссис Шеридан вернулась в Лондон, на Виктория-вокзале дюжие носильщики едва вынесли за ней огромные ящики, содержавшие отлитые в бронзу советские бюсты. Вечером они уже находились в ее ателье, и мистер Уинстон Черчилль в молчаливом недоумении рассматривал Дзержинского, дважды переспросив, тот ли это самый, который и т. д.
С мечтательными глубокими глазами, нервной тощей бородкой, опершись на исхудавшую руку — такую горячую и сухую в пожатии, — председатель всероссийской чека, издерганный, морщинистый, под тяжестью необъятного бремени смотрел чрез ателье в гостиную, где четырехлетний кудрявый Шеридан разбросал открытки с русскими видами, присланные ему в подарок от питомцев Дзержинского.
А еще через день пришел сотрудник «Дейли Телеграф» и с иронической почтительностью занес в блокнот, что Дзержинский страшно одинок и безмерно устал от своей работы по исправлению скверных душ…
II>{16}
На каторге Дзержинский пробыл двенадцать лет[264]. Большую часть этого времени он был закован, работал с тачкой, возил какие-то камни, предназначавшиеся для неведомых, никогда не вымощенных дорог.
За двенадцать лет к каторге привыкают, как к отсутствию одного глаза, как к протезу, как к жизни в изгнании. Заводятся мелкие утешения — толки об амнистии; повседневные радости — более мягкий надзиратель, приезд прокурора, снятие кандалов; нищенский убогий комфорт: собственная ложка, собственная кружка, чистая койка, улучшение пищи.
Ничего этого не случилось с Дзержинским: за двенадцать лет Дзержинский едва ли разговаривал двенадцать раз. Чуждый и страшный товарищам, ненавидимый начальством, забытый партией, лишенный родни, день — остававшийся от работ — и бесконечную северную ночь он сидел в одной и той же позе; не отвечал на вопросы, и на второй год к нему привыкли, как к мрачному остову былого здания, и перестали о чем-либо спрашивать, перестали считать живым человеком. Изредка, когда ему хотелось пить, он срывался с койки, безмолвно и грозно брал первую попавшуюся кружку… Изредка, когда его вдруг схватывал аппетит, — он мог голодать неделями, — он съедал хлеб, лежавший на столе, не интересуясь недовольством владельца.
Однажды только что прибывший молодой эсер попробовал протестовать. Дзержинский, не смотря на него, поднял тяжелую скамейку, но через момент, прежде чем кинулись к нему товарищи, он уже поставил ее на место и, ковыляя, направился к койке. Ночь напролет вновь прибывший не мог заснуть, чувствуя устремленный на него взгляд Дзержинского. На следующий день он попросил о переводе в камеру уголовных.
Приходили торжественные годовщины; царь справлял именины свои и своих детей, Романовы праздновали трехсотлетие[265], Москва и Россия вспоминали освобождение от польского ига. Кануны славных побед, чудесных освобождений, думские запросы. Но для Дзержинского не было амнистии. Он был тяжкий государственный преступник, усугублявший свою вину польским происхождением; он был неприятный, ненавистный человек, и для него режим не смягчался. Позже всех сотоварищей с него сняли кандалы; ему давали самую тяжкую работу, наиболее придирались и требовали. Свои двенадцать раз двенадцать месяцев Дзержинский испил до последней капли, занеся в молчащую память троекратное телесное наказание и многократный карцер.
О чем думал он в этом безысходном одиночестве сырых стен, во мраке и холоде грязных вонючих клеток?… Были так ясны его думы, так грозно его молчание, что для Ленина не было колебаний в выборе председателя «Чека». 7 декабря 1917 года — в день официального утверждения положения о всероссийской чрезвычайной комиссии[266] в «составе товарищей: Дзержинского, Петерсона[267], Ксенофонтова[268], Аверина, Петерса[269], Юрьева, Трифонова[270]» — и его товарищи по каторге, и знавшие о его двенадцати годах поняли, о чем мечтал Дзержинский.
«Наша борьба, — написал он в своем знаменитом credo, — с очевидной ясностью доказала, что нет уже отдельных контрреволюционных личностей, а есть целые контрреволюционные классы; восходящему классу пролетариата поперек дороги стояла буржуазия; был поставлен вопрос об ее существовании, а в этой общей опасности нашли общий язык с буржуазией и бывший бюрократ, и помещик, и купец, и фабрикант, и домовладелец, и торговец, и кулак, и вчерашний либерал, и черносотенец. Контрреволюция таится и в среде мелкой буржуазии: юнкера, офицеры, учителя, студенты, вся учащаяся молодежь — все это в своем громадном большинстве — мелкобуржуазный элемент, а они-то и составляют боевую силу противника, из них-то и составляются белогвардейские полки…»
Короче, всю почти говорившую, двигавшуюся Россию заносил ничего никому не пропустивший Дзержинский в разряд контрреволюционеров. Что делать с ними? Судить — отнюдь: они всегда смогут оправдаться, высылать — они будут вредить извне. И тем же тоном маньяка, отрешившегося от всего личного, внутреннего, умеряющего, Дзержинский писал: «Чрезвычайная комиссия есть боевой орган коммунистической партии, несущий красное знамя коммунизма; в качестве такового она не судит, не милует, а испепеляет всякого, кто по ту сторону баррикад; в отчаянной схватке двух миров нет третьего пути; кто не с нами, тот против нас…»
В книге рассказывается об оренбургском периоде жизни первого космонавта Земли, Героя Советского Союза Ю. А. Гагарина, о его курсантских годах, о дружеских связях с оренбуржцами и встречах в городе, «давшем ему крылья». Книга представляет интерес для широкого круга читателей.
Со времен Макиавелли образ политика в сознании общества ассоциируется с лицемерием, жестокостью и беспринципностью в борьбе за власть и ее сохранение. Пример Вацлава Гавела доказывает, что авторитетным политиком способен быть человек иного типа – интеллектуал, проповедующий нравственное сопротивление злу и «жизнь в правде». Писатель и драматург, Гавел стал лидером бескровной революции, последним президентом Чехословакии и первым независимой Чехии. Следуя формуле своего героя «Нет жизни вне истории и истории вне жизни», Иван Беляев написал биографию Гавела, каждое событие в жизни которого вплетено в культурный и политический контекст всего XX столетия.
Народный артист СССР Герой Социалистического Труда Борис Петрович Чирков рассказывает о детстве в провинциальном Нолинске, о годах учебы в Ленинградском институте сценических искусств, о своем актерском становлении и совершенствовании, о многочисленных и разнообразных ролях, сыгранных на театральной сцене и в кино. Интересные главы посвящены истории создания таких фильмов, как трилогия о Максиме и «Учитель». За рассказами об актерской и общественной деятельности автора, за его размышлениями о жизни, об искусстве проступают характерные черты времени — от дореволюционных лет до наших дней. Первое издание было тепло встречено читателями и прессой.
Дневник участника англо-бурской войны, показывающий ее изнанку – трудности, лишения, страдания народа.
Саладин (1138–1193) — едва ли не самый известный и почитаемый персонаж мусульманского мира, фигура культовая и легендарная. Он появился на исторической сцене в критический момент для Ближнего Востока, когда за владычество боролись мусульмане и пришлые христиане — крестоносцы из Западной Европы. Мелкий курдский военачальник, Саладин стал правителем Египта, Дамаска, Мосула, Алеппо, объединив под своей властью раздробленный до того времени исламский Ближний Восток. Он начал войну против крестоносцев, отбил у них священный город Иерусалим и с доблестью сражался с отважнейшим рыцарем Запада — английским королем Ричардом Львиное Сердце.
Автору этих воспоминаний пришлось многое пережить — ее отца, заместителя наркома пищевой промышленности, расстреляли в 1938-м, мать сослали, братья погибли на фронте… В 1978 году она встретилась с писателем Анатолием Рыбаковым. В книге рассказывается о том, как они вместе работали над его романами, как в течение 21 года издательства не решались опубликовать его «Детей Арбата», как приняли потом эту книгу во всем мире.