Атлантида - [217]
В Стрезе, Палланце, Бавено видели Гете, которого называли просто Il Poeta.[177] Каждый раз, с тех пор как он появился, это был один и тот же человек, но никто не знает, откуда он пришел и куда направляется. Полиция не обнаружила его ни в одном из отелей, ни в одной из вилл, окружающих озеро.
А видел ли его сам Граупе?
— О да, это совершенно неопровержимо, — ответил он, — я не побоялся бы подтвердить под присягой, что видел Гете.
Почему я не подал голос и не поддержал его, рассказав о своей встрече в кафе в Стрезе? Но я молчал, словно по чьему-то повелению.
Какое-то время разговор вращался вокруг желания повстречаться с призраком, потом соскользнул на более общую тему, к которой относился этот таинственный случай.
Кто не знает, что сфера ее безгранична? Понятие чуда было введено, по-видимому, еще Библией. Для меня, по правде сказать, чудо есть предпосылка всякой жизни, но каждый шаг приносит все новые откровения. Гердер[178] подробно рассматривает область человечески-сверхчеловеческого, которую называет гуманностью. Я ввернул это слово в общие дебаты, когда мы уже сидели в гостиной Граупе за кофе и сигаретами. Антрополог согласился, что так, как его употребляет Гердер, оно очень близко к его паидеуме.
Постепенно перешли к спиритизму, упомянули Месмера[179] и современных гипнотизеров, вспомнили и о гетевском Великом Кофте,[180] о всякого рода заклинаниях мертвых и даже о столоверчении. При этом было много смеха, иногда не без оттенка фривольности, впрочем отчасти подсказанной прельстительными фресками на стенах комнаты: они изображали в живых красках грациозно-изящных Эротов — голеньких мальчиков и девочек — и те части тела, которые принято стыдливо прикрывать, сладострастно поблескивали и вспыхивали, как язычки свечек.
— Хотел бы я знать, — шепнул мне на ухо антрополог, — куда клонит наш хозяин со своим сенсационным сообщением о воскресшем из гроба Гете. Готов побиться об заклад, у него что-то на уме.
И в самом деле, когда кое-кто из нашей компании стал прощаться, Граупе горячо и настойчиво попросил подарить ему еще полчаса: он купил небольшой участок земли, расположенный чуть выше его Тускулума,[181] по ту сторону шоссе, из сада можно попасть туда через виадук. Участок представляет собой естественный парк, и ему хочется показать его нам.
Мы дали себе немного расслабиться и побыть в позиции «вольно!», а потом последовали его приглашению.
Гете незримо присутствовал среди нас, хотя и не в виде «призрака с Моттароне», о котором говорил Барратини. В центре нашей маленькой процессии была маркиза, которую несли в раззолоченном портшезе, мы, старшие, окружали ее, предлагая ее живому уму различные суждения о веймарском олимпийце. Кто-то сказал, что не знает второго великого человека подобной честности: он даже не пытался отрицать, что ему присуща почти грандиозная непристойность.
— Да, — откликнулся кто-то другой, — Гете способен полностью отстраниться от самого себя. Он смотрит на себя как на посторонний объект. Такой же видит он и свою поэзию. Ганс Сакс[182] и сапоги, которые он тачал, — не одно и то же, точно так же Гете и его произведения. Нюрнбергский сапожник мастерил свои песни, как сапоги. Он был мастером мейстерзингеров и хорошо знал табулатуру — правила сложения песен. Почти всю жизнь Гете силился — так говорит он в письмах к Шиллеру — стать новым мейстерзингером и составить новую табулатуру.
Переправившись по виадуку на ту сторону дороги, мы неторопливо поднимались в гору по ухоженным парковым аллеям. Все более сказывалось возбуждение от беседы, вина и неописуемо красивой местности. Над нами сияло ласковое осеннее солнце. Молодые люди резвились и дурачились. Их веселье действовало заразительно. Директор театра стрелял из тросточки воображаемую дичь. Музыкант демонстрировал атлетические упражнения. Не знаю, какой бес толкнул меня вдруг спросить Граупе, слышал ли он когда-нибудь о призраках с Моттароне. Мне показалось, что вопрос был ему неприятен, и я пожалел, что задал его.
Антрополог бросил на меня многозначительный взгляд.
Неожиданно мы оказались в маленьком театре под открытым небом. Полукружье старых стен было обрамлено высокими величавыми черными кипарисами. Внезапно мы очутились в полутьме. Театрик был древним, Граупе застал его уже в нынешнем виде. Траурные деревья поднялись ввысь, тогда как стены и сцена частью разрушились, частью выветрились. За последние сто лет, а может быть и более того, единственными зрителями были стебли травы. Озорная удаль, охватившая нас в хмельном порыве «carpe diem»,[183] уступила место безмолвному сосредоточенному изумлению.
Внезапно раздался голос нашего африканиста:
— Эх, был бы сейчас здесь Великий Кофта со своими услужливыми духами! Они бы, как говорится, живо прибрали нас к рукам — эти его Ассаратоны, Пантассаратоны, Итуриели и Уриели. Театрик прямо-таки провоцирует какое-то волшебство.
Случайно ли он бросил при этом на Граупе какой-то странный взгляд?
Захваченный мертвой и вместе с тем живой тишиной кипарисовой ротонды, казалось, хранившей в себе тайну многих столетий, я поначалу не слышал ничего кроме какого-то необычного шелеста в кипарисах. Но вдруг меня окутал благовонный дым, и сквозь него я увидел серебряный треножник с чашей, в которой змеились язычки пламени.
Герхарт Гауптман (1862–1946) – немецкий драматург, Нобелевский лауреат 1912 годаДрама «Перед заходом солнца», написанная и поставленная за год до прихода к власти Гитлера, подводит уже окончательный и бесповоротный итог исследованной и изображенной писателем эпохи. В образе тайного коммерции советника Маттиаса Клаузена автор возводит нетленный памятник классическому буржуазному гуманизму и в то же время показывает его полное бессилие перед наступающим умопомрачением, полной нравственной деградацией социальной среды, включая, в первую очередь, членов его семьи.Пьеса эта удивительно многослойна, в нее, как ручьи в большую реку, вливаются многие мотивы из прежних его произведений, как драматических, так и прозаических.
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.