Апология - [4]

Шрифт
Интервал

— Разве вы офицьянт?
Тогда дайте мне винца. —
Она скажет:
— Я лошадь.
Видите, какое скаковое у меня лицо,
и длинное,
как до зенита линия,
и хвост украшает мое пальтецо,
оно из лошадиной шкуры
и подчеркивает лошадиность фигуры,
и между моими копытами
конские яблоки рассыпаны,
а когда я бегу, я — конус
от праиндоевропейского «konjos».
Я скажу:
— Что ж, до свиданья, лошадь. —
Выйду по мокрым ступенькам на площадь,
и она, увижу, — последний ночной погребок,
не запертый на замок
и без крыши,
подниму голову как можно выше
и спрошу:
— Где Бог?
А на небе будет написано
самым спесивым курсивом:
Р Е М О Н Т
но все равно, очень-очень красиво.

февр. 77

КОМСОМОЛЬСКАЯ ПЛОЩАДЬ

А Комсомольской площади пятно
бессонной толкотней обведено.
Три табора в горящих капюшонах,
три рынка факелов и кривотолки торжищ,
и переходы, как в речах умалишенных
с мельканьем лиц и глянцевых обложек.
Как-будто нитью склеил их паук
в трех богадельнях, в трех журналах приключений,
в трех вавилонских башнях встреч-разлук,
полудорожных тяжб и мелких денег,
статей расходов и пустых затей
с истерикой кассиров и детей.
Бесплатная ночлежка и больница,
пилюля против жизни параличной,
где лекарь в рупор лечит от столицы
гипнозом — городскою перекличкой.
Здесь блатари и лейтенантов жены
встречают неизвестного поэта,
здесь ходят проститутки и пижоны,
карманники и члены Верхсовета.
Здесь чумный дом приезжего народа,
кулиса зрелищ чванных и помпезных,
здесь сидя спят, здесь курят перед входом,
здесь говорят на тарабарщине отъезда,
здесь вечного крученья пересылка,
нет языков и общее смятенье,
здесь воздух бунта, звук его вполсилы,
здесь пахнет человеческой метелью.

16 апр.77

РОЗОВЫЙ ДОМ

В тоскливейший, гнилейший ноябрьский день,
когда ноют зубы у заборов и прохожих,
сырая штукатурка кидается со стен
на затылки крадущихся к птичкам кошек.
Все еще попадается гужевой
транспорт в виде задрипанных лошадок,
невероятно вежливых, кивающих вам головой,
но немножко нервных от труда и мата.
Они глубоко несчастны, и это легко понять,
если принять во вниманье их беспросветные будни:
скажем, вас с кирпичами стал бы гонять,
под трамваи вон тот краснорожий паскудник.
Гипсовые дурни в разных стойках сереют в садах,
простирая смятые кепки в воодушевляюще —
— монументальном экстазе,
но вороны хмуро гадят им на пиджак,
ибо ценят удобства превыше изящных фантазий.
Шоблы одяшек живописно гужуются у пивных,
маленько опухнув от пьянок и побоев,
и вслушиваются трамваи с разбитых мостовых
в их беседы и пенье речных гобоев.
Как приятно брести с непереломанным хребтом
по целительным улицам волжского Рима,
будто снова я, юноша, шествую в розовый дом,
где желалось и мне умереть на руке у любимой.

28 ноября 78, Горький

x x x

Руки свести — мост.
Губы свести — мозг
тысячи синих рыб
бросит туда — где ты,
где твоих ресниц
дугообразный тростник,
где египетский сон
в беге песчаных волн,
где отстал фараон.
Мы на поруки времен
приняты из тюрьмы,
выдвинуты из тьмы
подобьем блестящих перил
всем дугового моста, —
помнишь, я сотворил
тебя из ребра так,
как я хотел
тысячу жизней назад,
так, чтоб края тел,
как половины моста,
можно было свести
там, где живу я, там где, живешь ты.

7 марта 79

x x x

Розой рта шевельни, наклони мне ее
в целлофане крылатом улыбки,
в целованьи огней, далеко как Нью-Йорк,
дома превращаются в белые скрипки,
где гортань переулка суха и узка
и мне кажется стиснутой МХАТом,
где оборвано небо, а людская река
так тоскливо бежит по фасадам, —
улыбнись мне, цветочница, розой в губах —
полурозовым миром бесплотным,
как младенца в сияньи слепом искупав,
научи меня быть беззаботным,
улыбнись мне, несчастье губами раздвинь,
как на чаплинской ленте, лакированной дверцей,
дорогой, уезжающий лимузин
персонажу такому же в сердце шип вонзил.

28 янв. 78.

НОКТЮРН

Жизнь и улица чужая.
Пудренница небольшая
светит в небе.
Ночь по крышам шарит,
фонари колеблет
и, скучая, кожу белит,
пахнущую гарью.
Ночь — чечетка на монетах,
выпавших из брюк и сумок.
Ночь по темным кабинетам
пьет чернила у начальства
из роскошных ручек.
Ночь ставит черные печати
то орлом, то решкой,
и грызет железные орешки
канцелярских скрепок.
Переулком возвращался —
в государственных домах
шуровала темень.
Мимо запертых громад,
мимо замкнутых ворот
ходит-бродит время, —
тихо табельный берет
браунинг холодный
и вставляет в черный рот,
будто мокрый бутерброд
с сыром в бутербродной.
____
Ночь коронками жует
черный йод.
Ночь в каморках затхлых пьет
ваш чаек.
Ночь в зрачках у нас живет,
точно крот
к сердцу роет черный ход
через кровь.
Город камень вставил в рот,
как заика-Демосфен.
Он и славен тем.
Ночь не врет.
Ночь глотает аскофен
и молчит,
только иногда бренчит
мандолинною струной,
и то одной,
тихо,
как скребется мышь,
тикает тишь.
_____
Зажигается кино
во весь экран:
комиссар завел «рено»,
разработал план.
Он засунул пистолет
в плащ реглан,
он уже учуял след,
и не пьян.
Но мягко спрыгнула с афиш
гнида-мафия,
ведь за ней не уследишь —
и все она возглавила.
Два часа гулял живой,
и держал сигару косо —
выше сине-бритых скул,
и его главмафиозо
гнул-гнул — не согнул!
______
Комиссар исчез, сутулясь,
с мрачных улиц,
он в горошек разукрашен
автоматами бандюг,
даже тем, кто так бесстрашен,
ночью настает каюк.
Да вообще-то он ходил,
как индюк…

Еще от автора Александр Аркадьевич Алейник
Другое небо

Эта книга — синтез всего предыдущего: в ней плотское становится духовным, и наоборот, а культурные реминисценции прячутся в глубине собственной оригинальной образности. Её оригинальность, впрочем, другого рода, чем выступающая вперёд неслыханность и невиданность, она не напоказ, это скорей, глубоко усвоенный и самостоятельно развитый поэтический код, определяющий вкусовые и стилистические предпочтения, общие как для поэта, так и для будущих читателей книги.Дмитрий Бобышев.