…Страшные рассказы моих попутчиков врезались в сознание.
Ехал из Пскова пожилой столяр Трагелев, с женой Соней. Мастер-краснодеревец, сутулый, как питекантроп. Если б его разогнуть, возможно, он оказался бы высоким.
Глухим прерывающимся голосом рассказывал, как немцы пытали его семилетнего сына:
— Темнело. Они спустились на парашютах. Одеты, как наши милиционеры. Кто мог знать? Схватили около водокачки Мишу и стали пытать, чтоб он сказал, где аэродром. А он дитя — откуда ему знать про какой-то аэродром. Его дело в лошадки играть. И они стали отрезать ему пальцы. Думали, он не хочет сказать. Мой товарищ видел: один немец держал, другой резал.
Жена Трагелева просила:
— Яша, не рассказывай.
Но он кричал:
— А я хочу, чтобы все люди знали. Все должны знать. Особенно те, кто едет в обратную сторону.
— Ты сам едешь в обратную сторону, — уговаривала его Соня.
— А куда же мне ехать? Мне шестьдесят третий год…
Посидев, несколько отдышавшись, говорил, ни к кому не обращаясь:
— А еще дочь — Сима. Эта уже на вокзале потерялась. Может, и едет где-нибудь.
— А что стало с Мишей? — спросил кто-то.
— Если бы я знал, — качал головой Трагелев. — Вы думаете, там можно было кого-нибудь найти, когда все кругом горело…
Юлдаш несмело спрашивал меня, указывая глазами на Трагелева:
— Вот он говорит, что меня расстреляют… Но ведь я сам приду в военкомат…
Трагелев услышал, о чем спрашивал Юлдаш, и крикнул:
— Обязательно расстреляют. Как дезертира. И правильно сделают.
Юлдаш бледнел, шоколадное лицо его становилось совсем мертвым.
— Я только с отцом попрощаюсь, а потом пусть делают, что хотят.
Вместе с Трагелевым ехала из Пскова Катя Мурашова с матерью Клавдией Михайловной. Мать — совсем неприметная, маленькая, бледная, а Катя рослая, красивая. Присмотревшись, я узнал в ней девушку, которая так активно выталкивала меня из вагона, когда я появился первый раз.
Трагелева она называла «дядя Яша».
— Вы что — родня? — поинтересовался я.
— Нет. На одном заводе работали. И в одном цеху. Договорились держаться вместе.
Ехала она так же, как я, в Томск.
— Почему именно в Томск?
— А так просто — слыхали, такой город есть.
Но заметнее всех был Дема. Он не унывал ни при каких обстоятельствах. Катя ему явно нравилась. Иногда он пытался обнять ее. Она добродушно била его по рукам.
— Ну, чего лезешь? Дома, небось, жена ждет?
— Как ты угадала? — притворно удивлялся Дема. — Только вот что я тебе скажу — у тебя рука тяжелая. Быть тебе вдовой.
— Привык лапы распускать.
— Сам не понимаю, как получается. В тебе магнит, что ли, заложен?
— Неужели не совестно?
— С чего это? У меня жизнь такая. Нынче здесь, а завтра там — вечный командированный. Если с совестью жить — пропадешь ни за что. Руки, ноги отсохнут…
Дема носил кожанку, военную фуражку без звездочки, вместо рубашки — сетку.
— Ты что? Рыбак? — смеялась над ним Катя.
— Сама задираешься? Смотри, девка, влюбишься — никто не поможет.
Дема первый спрыгивал с замедляющего ход поезда и мчался в станционный буфет. Один раз вернулся полуголый, с полной сеткой спелых яблок. И самые лучшие, конечно, отдал Кате.
Катя, симпатичнейшая девчонка лет семнадцати, поражала меня своим спокойствием. Она обладала удивительным даром невозмутимости. Ее никогда не покидало ровное, доброе настроение, как будто ей не о чем было беспокоиться, словно не было у нее на фронте отца и брата, позади сожженного родного города, а впереди — неизвестности.
Всегда румяная, приветливая… И лицо, и руки, и одежда ее блестели чистотой. Грязь словно не приставала к ней. Глядя на нее, вспоминалось выражение «кровь с молоком».
То, что Катя отталкивала Дему, его нисколько не огорчало. Он ехал налегке и на каждой станции, если мы останавливались, что-то старался добыть «для своих людишек»: то колбасу, то батоны, то яйца, а добытое делил поровну между всеми. Он не раз отставал от поезда, догонял с попутным, смешил всех действительными и выдуманными историями, доставал молоко детям, конфеты девчатам. Однажды мы совсем приуныли — Демы не было целые сутки, и в вагоне без него стало тихо и скучно. И вдруг он появился, весь обвешанный кругами копченой колбасы. Собирая с нас деньги за нее, он рассовывал их по карманам, не считая, и только спрашивал:
— Никто не забыл рассчитаться? А то в другой раз не будет оборотных средств.
Увидев старика с осколком в плече, поморщился:
— Бери свою порцию, отец, а денег не надо. Всем вагоном одного-то прокормим.
В честь своего возвращения Дема взял у слепого баян.
— Ну, чего ты его мучишь? Дай я спробую.
Сыграл выходной марш из «Цирка», затем протяжную тоскливую песню и неожиданно запел серьезно:
Позабыт, позаброшен
С молодых юных лет,
Я остался сиротою,
Счастья-доли мне нет…
Перестал петь, спросил:
— Почему не подтягиваете? Нехорошо старые песни забывать.
Как ему удавалось раздобывать что-то в станционных буфетах, совершенно непонятно. Я пытался пробиться к буфетной стойке, но, натолкнувшись на жесткие, словно утрамбованные, спины, безнадежно помахал своей трешницей над головами и отступился. Дема и кормил нас, и не давал упасть духом. При виде Демы улыбался даже старик с осколком в плече. Что-то похожее на нежность мелькало в его измученном лице, и он одобрительно качал головой: