Актерские тетради Иннокентия Смоктуновского - [46]

Шрифт
Интервал

«А почему это так, а не иначе?»

И в эти счастливые минуты полета в эмпиреи, когда размышляешь о божественном, о сложности жизни: «Мы-то думаем, что все сами, на свои деньги приобретаем, а как посмотрим, да поглядим, да сообразим — ан все Бог» — около фразы пометка:

«Вот в чем вся сложность вопроса. Не все Бог дает, что просят».

И в эти размышления вторгается грубая действительность с вопросом маменьки: «А ты знаешь, какой сегодня день? Память кончины милого сына Владимира».

И Смоктуновский пишет на полях внутренний отклик Иудушки на эти слова:

«Спасибо, что напомнили, но, честно говоря, могли бы этого и не заметить, так как сын-то был меня недостоин. Да ведь это то, что нельзя забывать».

И собственный комментарий размышлениям своего героя:

«Почувствовал укол и соображает, как ответить».

У Салтыкова-Щедрина Иудушка бледнел на словах маменьки, крестился и оправдывался: грех-то какой! Иудушка Смоктуновского грешным себя чувствовать не способен ни в какой ситуации. Забыл о сыне, потому что о нем помнить не надо:

«Один грех — забыл про панихиду. Второй — горевание о светлой памяти нашего сына».

А как горевать по самоубийце?

«И все не понимаю, что же с ним случилось?»

Самоубийство сына Владимира не укладывается в схемы его мира, грозит разрушить самый столп и основание его жизни — уверенность в собственной непогрешимости, и потому о нем так мучительно думать. Единственный выход — обвинить самого дурного сына. Как формулирует артист:

«Значит, была, должна была быть какая-то червоточина».

Приезд второго сына Петеньки застает врасплох:

«Живет в мире организованных понятий, и поэтому приезд сына — явно настораживает.

Любая неожиданность — возможность беды.

Мертвенно побледнел».

Общая тональность встречи с сыном — оборона:

«Рок. Безусловное покушение.

Уже нужно обороняться,

— Не успел я справиться с матерью, как дети лезут, и мертвые, да еще живые».

Впервые в пометках мертвые и живые поставлены через запятую и обозначены как враги. И этой общностью опасно сближены друг с другом. Умертвия становятся реальностью для самого Иудушки, хотя сам он еще не отдает себе отчета, на тропу какой войны встает.

Принимая приехавшего сына, произнося положенные ритуалом приветствия и радостные восклицания, Иудушка, по Смоктуновскому, вглядывается в сына:

«По ходу выясняю меру этой опасности —???

Повисло событие —???»

Сын явно встревожен, насторожен, груб. Смоктуновский отмечает разные пласты в реакции на сыновью грубость:

«Трясутся губы, бледнеет: «ну, ответишь, ну, покрутишься».

При оскорблении не идет на прямой ответ.

Его психофизический аппарат очень подвижен, натренирован в беспрестанных «боях». Детство с матерью, братьями и правдой.

Он способен к анализу».

Рядом с внешней реакцией (бледнеет, трясутся губы…) артист выписывает особенности психофизиологической конституции: подвижность психики, способность к анализу, способность сдерживать себя, уклоняясь от неприятных объяснений. Сложноорганизованное существо, тренированное и восприимчивое. К ранее написанным образам «Сволочи-Рокфеллера», «русского Ричарда», «самовозбуждающегеся ската» артист добавляет еще:

«Стеклянный урод».

И:

«Тать в нощи».

Стеклянный, то есть прозрачный, всем насквозь видный. Но прозрачность эта — одна видимость. В стеклянной оболочке клубится ночная тьма, роятся призраки… «Тать-урод», нечто удвоенно мерзкое, — обманчиво прозрачен, обманчиво понятен. Смоктуновский описывает стратегию поведения своего героя:

«Не прикидывается, чтобы в своей правоте не повторяться, не хитрит, не делает вид, а готов схватиться с целым миром — в этом его сила, и тогда тать-урод появляется сам собой.

Редко, очень редко врет. Серьез его правоты, и тогда ложь его не расшифровывается.

Загустелость его погружения, серьеза, своей всегдашней защиты ото всех —

влезть в это изнутри».

Иудушка, по Смоктуновскому, отнюдь не сознательный лицемер, не притворщик, не хитрец. Он абсолютно убежден в своей правоте, готов драться со всем миром, чтобы доказать свою правоту. Относится к себе с предельной серьезностью, предельно погружен в себя. И Смоктуновский, ставя перед собой задачу «влезть в это изнутри», убежден, что стоит со всей серьезностью возвести себя в абсолют — тут тать-урод и проявится. Он болтает без остановки, но за всем его родственным приветственным трепом одно:

«Что случилось?»

Почему сын пожаловал в день смерти своего брата? На что намекает он своими восклицаниями, чего добивается? Какая тут хитрость таится? Смоктуновский выписывает на полях этой сцены странный «пример» таких житейских хитростей:

«Кароян, который «заболел», чтобы продвинуть одного японского дирижера,

а затем на год уступил свой оркестр этому японцу. Бернстайи».

Смоктуновский не расшифровывает, в чем же «схитрил» Бернстайн. Но, видимо, та же ситуация: расчет выдается за случайность («заболел»). А тут приехал в день годовщины смерти брата. Совпадение? На полях: «Дата смерти Володьки».

При том, что, по Смоктуновскому, отец знает сына насквозь:

«Знание сына идеальное.

Очень-очень чувствителен: за 40 километров учувствовал смерть брата».

Но тут он не понимает ситуацию:

«Как, м.б., ни парадоксально, но крылышки-то у меня, а не у Володи. Это он плох. Очень плох».


Рекомендуем почитать
Феноменология русской идеи и американской мечты. Россия между Дао и Логосом

В работе исследуются теоретические и практические аспекты русской идеи и американской мечты как двух разновидностей социального идеала и социальной мифологии. Книга может быть интересна философам, экономистам, политологам и «тренерам успеха». Кроме того, она может вызвать определенный резонанс среди широкого круга российских читателей, которые в тяжелой борьбе за существование не потеряли способности размышлять о смысле большой Истории.


Дворец в истории русской культуры

Дворец рассматривается как топос культурного пространства, место локализации политической власти и в этом качестве – как художественная репрезентация сущности политического в культуре. Предложена историческая типология дворцов, в основу которой положен тип легитимации власти, составляющий область непосредственного смыслового контекста художественных форм. Это первый опыт исследования феномена дворца в его историко-культурной целостности. Книга адресована в первую очередь специалистам – культурологам, искусствоведам, историкам архитектуры, студентам художественных вузов, музейным работникам, поскольку предполагает, что читатель знаком с проблемой исторической типологии культуры, с основными этапами истории архитектуры, основными стилистическими характеристиками памятников, с формами научной рефлексии по их поводу.


Творец, субъект, женщина

В работе финской исследовательницы Кирсти Эконен рассматривается творчество пяти авторов-женщин символистского периода русской литературы: Зинаиды Гиппиус, Людмилы Вилькиной, Поликсены Соловьевой, Нины Петровской, Лидии Зиновьевой-Аннибал. В центре внимания — осмысление ими роли и места женщины-автора в символистской эстетике, различные пути преодоления господствующего маскулинного эстетического дискурса и способы конструирования собственного авторства.


Ванджина и икона: искусство аборигенов Австралии и русская иконопись

Д.и.н. Владимир Рафаилович Кабо — этнограф и историк первобытного общества, первобытной культуры и религии, специалист по истории и культуре аборигенов Австралии.


Поэзия Хильдегарды Бингенской (1098-1179)

Источник: "Памятники средневековой латинской литературы X–XII веков", издательство "Наука", Москва, 1972.


О  некоторых  константах традиционного   русского  сознания

Доклад, прочитанный 6 сентября 1999 года в рамках XX Международного конгресса “Семья” (Москва).